ними живет молодой человек, Павел Денисыч Мангушев, и предлагает Nicolas познакомиться с ним.
— Опять какой-нибудь Каракозов? — острит Nicolas.
— Нет, мой друг, это молодой человек — совсем-совсем одних мыслей с тобою. Он консерватор, il est connu comme tel[182], хотя всего только два года тому назад вышел из своего заведения. Вы понравитесь друг другу.
— Гм… можно!
Павел Денисыч Мангушев живет всего в десяти верстах от Персиановых, в прекраснейшей усадьбе, ни в чем не уступающей Перкалям. В ней все тенисто, прохладно, изобильно и привольно. Обширный каменный дом, густой, старинный сад, спускающийся террасой к реке, оранжереи, каменные службы, большой конный завод, и кругом — поля, поля и поля. Сам Мангушев — совершенно исковерканный молодой человек, какого только возможно представить себе в наше исковерканное всякими bons и mauvais principes[183] время. Воспитание он получил то же самое, что и Nicolas, то есть те же «краткие начатки» нравственности и религии и то же бессознательно сложившееся убеждение, что человеческая раса разделяется на chevaliers и manants[184]. Хотя между ними шесть лет разницы, но мысли у Мангушева такие же детские, как у Nicolas, и так же подернуты легким слоем разврата. Ни тот, ни другой не подозревают, что оба они — шалопаи; ни тот, ни другой не видят ничего вне того круга, которого содержание исчерпывается чищением ногтей, анализом покроя галстухов, пиджаков и брюк, оценкою кокоток, рысаков и т. д. Единственная разница между ними заключалась в том, что Nicolas готовил себя к дипломатической карьере, а Мангушев, par principe,[185] всему на свете предпочитал la vie de château[186]. В последнее время у нас это уже не редкость. Прежде помещики поселялись в деревнях, потому что там дешевле и привольнее жить, потому что ни Катька, ни Машка, ни Палашка не смеют ни в чем отказать, потому что в поле есть заяц, в лесу — медведь, и т. д. Теперь поселяются в деревнях par principe, для того, чтоб сеять какие-то семена и поддерживать какие-то якобы права… Таким образом, если для Nicolas предстояло проводить в жизни шалопайство дипломатическое, то Мангушев уже два года сряду проводил шалопайство de la vie de château.
— Vous autres, gens de l’épée et de robe[187], — обыкновенно выражался Мангушев, — вы должны администрировать, заботиться о казне, защищать государство от внешних врагов… que sais-je! Nous autres, châtelains, nous devons rester à notre poste![188] Мы должны наблюдать, чтоб здесь, на местах, взошли эти семена… Одним словом, чтоб эти краеугольные камни*…vous concevez?[189]
Выражение «краеугольные камни» он как-то особенно подчеркивал и всегда останавливался на нем. Он покручивал свои усики, пристально поглядывал на своего собеседника и умолкал, вполне уверенный, что все, что надлежало сказать, уже высказано. В сущности же, «краеугольные камни», о которых здесь упоминалось, состояли в том, что Мангушев по утрам чистил себе ногти и примеривал галстухи, потом — ездил по соседям или принимал таковых у себя и, наконец, на ночь, зевая, выслушивал рапорты своих: chef de l’administration[190] и chef du haras[191].
— Я, messieurs, не знаю, что такое скука! — выражался он, рассказывая об употреблении своего дня, — моя жизнь — это жизнь труда, забот и распоряжений. Nous autres, simples travailleurs de la civilisation, nous devons à nos descendants de leur transmettre intacts nos fortunes, nos droits et nos noms[192] (Ольга Сергеевна от него заразилась этой фразой, когда рекомендовала «куколке» заняться хозяйством). Поэтому наше место — на нашем посту. Вы, господа военные и господа дипломаты, — вы защищайте отечество и ведите переговоры. A nous — le rôle modeste des civilisateurs[193]. Мы сеем и способствуем прозябению посеянного. Я с утра уж принимаю рапорты, делаю распоряжения, осматриваю постройки, mes bâtisses, хожу на работы… И таким образом проходит целый трудовой день! У меня даже свой суд… Я здесь верховный судья! Все эти люди, которым нечего есть, — все они приходят ко мне и у меня просят работы. Я могу дать, могу и отказать, — стало быть, я прав, говоря, что суд принадлежит мне. У меня нет ни одного безнравственного человека в услужении… parce que la morale, mon cher, — c’est mon cheval de bataille[194]. Я каждому приходящему ко мне наниматься говорю: хорошо, но ты должен быть почтителен! И они почтительны… Все эти краеугольные камни… вы меня понимаете?
Дошедши до «краеугольных камней», Мангушев опять умолкал, считая свою миссию совершенно исполненною.
Nicolas и Мангушев сразу поняли друг друга, хотя последний принял первого с оттенком некоторого покровительства.
— Soyez le bienvenu![195] — сказал он ему, — le descendant des Persianoff[196] всегда будет желанным гостем в доме Мангушевых. Мы, сельские дворяне, конечно, не можем доставить вам тех высоких наслаждений, к которым привыкли люди столиц, но и у нас найдется для Персианова и чарка доброго старого вина, и хороший кусок дымящегося ростбифа. Entrez, je vous prie[197].
Мангушев высказал это так серьезно, что Nicolas сразу почувствовал беспредельное благоговение к нему. Он был так щегольски и в то же время так просто одет, что Nicolas в своем мундирчике почувствовал себя как-то неловко (он в первый раз упрекнул себя, зачем надел мундир, и не послушался maman, которая советовала надеть легкий палевый костюм). В его воображении вставал совсем не тот золотушный, вертлявый и исковерканный Мангушев, который действительно ломался перед его глазами, а подлинный представитель той vie de château[198], о которой он вычитал когда-то dans ces bons petits romans[199], воспитывавших его юность. Целая картина быстро пронеслась в его воображении. Молодой лорд, рассевающий семена консерватизма, религии и нравственности; семейный очаг; длинные зимние вечера в старом, величественном за́мке; подъемные мосты; поля, занесенные снегом; охота на кабанов и серн; триктрак с сельским кюре; беседа за ужином с обильными возлияниями; общие молитвы с преданными седыми слугами, и затем крепкий, здоровый и безмятежный сон до утра… Одним словом, он совершенно позабыл, что находится в Глуповской губернии, где нет ни шато́, ни кюре́, играющих в триктрак, ни кабанов, ни консерватизма, ни религии, ни нравственности, а есть только высь да ширь, да бесконечно праздные и беспредельно болтающие Мангушевы.
— Et la santé de madame?[200] — осведомился между тем Мангушев.
— Merci. Maman se porte très bien.
— Oh! votre mère est une noble et sainte femme![201]
Молодые люди вошли в кабинет и уселись на какой-то
чрезвычайно мягкой и удобной мебели.
— Et maintenant, causons. Charles! vite un déjeuner et une bouteille de notre meilleur![202] — обратился Мангушев к расторопному малому, почтительно ожидавшему приказаний, — мсьё Персианов! вы какое вино предпочитаете?
Nicolas вспыхнул, потому что до сих пор он сам еще не давал себе отчета относительно вина. Он неизменно душил шампанское, полагая, что дорогая его цена вполне достаточна, чтоб оправдать это предпочтение.
— Mais… le Champagne![203] — смущенно пролепетал он, все больше и больше краснея.
— Pardon! Мы будем пить шампанское en son temps et lieu[204] — надеюсь, что вы у меня обедаете? — а теперь… Charles! vous nous apporterez de ce petit Bordeaux… «Retour des Indes»*…C’est tout ce qu’il nous faut pour le moment… n’est-ce pas, mon cher monsieur de Persianoff?[205]
Nicolas промычал в знак согласия.
— У меня в услужении всё французы, — продолжал Мангушев, когда Шарль удалился, — и вам рекомендую то же сделать. Il n’y a rien comme un français, pour servir[206]. Наши русские более к полевым работам склонность чувствуют. Ils sont sales[207]. Но зато, в поле за сохой… c’est un charme![208]
Затем, уже начинается собственно causerie[209].
— Ну-с, что нового в Петербурге?
— Mais… nous folichonnons, nous aimons, nous buvons sec![210]
— Oh! cette bonne, brave jeunesse![211] Мы, сельские дворяне, любуемся вами из нашего далека и шлем вам отсюда наши скромные пожелания. Вам трудно в настоящую минуту, messieurs, и мы понимаем это очень хорошо; но поверьте, что и наша задача тоже нелегка!
Мангушев останавливается, как будто собирается с мыслями.
— У нас нет поддержки! — наконец говорит он и опять умолкает.
Nicolas делает вид, что умеет, так сказать, читать между строк.
— On est trop bon là-bas![212] — продолжает Мангушев, — нет спора, намерения прекрасны, но нет этой пылкости, этого натиска, чтобы разом покончить с гидрою!* А мы… что же мы можем сделать с нашими маленькими, разрозненными усилиями? Мы можем только помогать по мере наших слабых сил… и сожалеть!
— N’est-ce pas? mais n’est-ce pas? — радуется Nicolas, — je le dis mille fois par jour, qu’on est trop bon pour cette canaille-là[213].
— Et vous avez raison[214]. Я день и ночь борюсь с этим злом… je ne fais que cela…[215] И что́ ж! Я должен сознаться, что до сих пор все мои усилия были совершенно напрасны. Они проникают всюду! и в наши школы, и в наши молодые земские учреждения.
— Я уверен, что еще на днях видел здесь одного нигилиста, — восклицает Nicolas, — и если б не maman…
— Ah! nos dames! ce sont des anges de bonté et de douceur![216]Но надо сознаться, что они нам много портят в нашей святой миссии!
— Но я был неумолим, — лжет Nicolas, — я прямо сказал maman, что не желаю, чтоб в нашем селе процветали Каракозовы! И его уж нет!
— И хорошо сделали. Votre mère est une sainte[217], но потому-то именно она и не может судить этих людей, как они того заслуживают! Но даст бог, классическое образование превозможет, и тогда…* Надеюсь, monsieur de Persianoff, что вы за классическое образование?
Nicolas надувается, как бы нечто соображая.
— Классицизм — этим все сказано, — продолжает между тем Мангушев, — это utile dulce*, l’utile et le doux[218] нашего доброго старого Горация. Скажу вам откровенно, monsieur de Persianoff, я никогда-никогда не скучаю. Как только я замечаю, что мне грустно, я сейчас же беру моего старика Гомера, и забываю все… С этой точки зрения иногда у меня даже нет сил ненавидеть этих нигилистов: я просто сожалею об них. У них нет этого наслаждения, которым пользуемся, например, мы с вами; ils ne comprennent pas la poésie du cœur![219]
Nicolas глядит на Мангушева во все глаза и все больше и больше проникается благоговением к нему. А вместе с благоговением он проникается и потребностью лгать, лгать во что бы ни стало, лгать, не оставляя за собой ни прикрытия, ни возможности для отступления.
— Я сам… я очень люблю Гомера, но, признаюсь, впрочем, предпочитаю ему Виргилия. «Les Bucoliques» — tout est là![220] Этим все сказано! —