этот Федька поперек встал — диковина!
— Верти хвостом-то! Отец зол?
— И не подступайся! Намеднись Никешку чуть-чуть под красную шапку не отдали.
«Палач» крутит зачаток уса и сурово произносит:
— Ну, и черт с ним! я сам в солдаты уйду!
В эту минуту Арина Тимофеевна, как буря, влетает в девичью и расстраивает интересный tête-à-tête[315].
— Вырос, батюшка! — язвит она, — ума не вынес, а не хуже стоялого жеребца ржет! Смотри, как бы Федька-подлец не приревновал!
— Да и у вас, маменька, ума немного! — огрызается «палач», — вот покормить небось не догадаетесь!
— Надоело! — вдруг прибавляет он, зевая и потягиваясь, как будто и в самом деле он бог весть сколько времени толчется в этом доме, и все ему безмерно в нем опостылело.
В зале, на столе, «палача» ждут холодные объедки.
— Ишь ведь! куска живого нет! — озлобленно произносит он, жадно обгладывая кость, — Федька! нельзя ли, братец, цопнуть! спроворь!
Федька устремляется со всех ног в пространство; минуты через три он возвращается назад, бережно неся что-то под полой халата.
— Где бог послал? — спрашивает «палач», принимая из рук брата пузырек с водкой.
— У Михея кучера из полштофа вылил.
— Ну, это, брат, не порядки. Кучер — он человек дорожный, ему без водки нельзя. Ты бы по окнам у родительницы пошарил.
— Смотрит… нельзя!
— Смотрит! а ты так воруй, чтоб смотрела, да не видала. А на будущее время, чтоб не были вы без дела, вот вам урок: каждый день мне чтобы косушка была.
Насытившись и в пропорцию выпивши, «палач» отправляется на конный двор и встречается там с форейтором Никешкою.
— Здорово, Никешка! — кричит он ему.
Никешка вытягивается во фронт и на солдатский манер произносит:
— Здравия желаю, ваше благородие-е-е!
— В солдаты?
— Точно так, ваше благородие-е-е!
— И я в солдаты уйду! надоело!
— Это точно, ваше благородие… прискучило!
— Хорошо, Никешка, в солдатах! Встал утром… лошадь вычистил… ранец… Щи, каша… ходи! вытягивайся! Ну, да ведь солдат работы не боится!
— Зачем, ваше благородие, работы бояться! Я теперича так себе сердце настроил, что заставь меня сейчас целому полку амуницию вычистить — так вот сейчас и-и!
— Солдат человек привышный! Солдат, ежели начальство прикажет: жги! рви! — он и сожжет и разорвет, все как следует! Потому, он человек подначальный!
«Палач» входит в конюшню и осматривает стойла.
— Трезорка жив?
— Точно так, ваше благородие!
— И Полканка жив?
— Жив, ваше благородие!
— Как бы, братец, их на кошку науськать!
На зов Никешки, держа хвост по ветру, как бешеные, прискакивают два пса. «Палач» и Никешка становятся в углу конного двора и замирают в ожидании; псы, раскрыв пасти, нетерпеливо стоят около них, вертят хвостами и потихоньку взвизгивают. Наконец на заборе появляется кошка. Озираясь, крадется она по верхней перекладинке, поползет и остановится; потом почешет задней лапой за ухом, зевнет, оглянется, нет ли кого, и опять поползет. Наконец, не видя ниоткуда опасности, соскакивает на землю внутрь двора.
— Ату! ату его! — вдруг как безумные подхватывают «палач» и Никешка.
Псы летят; кошка сначала заминается, но через мгновение тоже летит, задеря хвост, к забору, цепляется когтями за столб, с быстротою молнии вспалзывает наверх, и как окаменелая становится там, ощетинившись и выгнувши спину. Псы стоят у подошвы забора и, не сводя с кошки глаз, виляют хвостами и жалобно взвизгивают.
— Стиксовали, подлецы! — гремит «палач», — Никешка! учить их!
Начинается учение: собак дерут за уши, бьют чем попало; воздух наполняется тем особенным собачьим визгом, которому в целом мире звуков нет ничего подобного. На шум прибегают братишки и старый дедушка. Последний стоит в воротах, подобрав полы халата, и сам, в каком-то ребяческом экстазе, визжит и лает.
— Ты чего прибежал? — обращается «палач» к старику, — стары годы вспомнил?
— Он так-то людей в стары годы собаками травил! — вставляет свое слово Никешка.
— Рви! — огрызается дедушка и видимо сконфуженный удаляется восвояси, при общем грохоте веселящихся.
— Маришку-то, ваше благородие, оставить надо! — докладывает Никешка, когда гвалт унялся.
«Палач» злобно фыркает.
— Она теперича у Федькн-повара и легла и встала! А я вам, ваше благородие, другую ягоду припас!.. такая-то ягода! вот так уж ягода!
— Потрафляй, Никешка, потрафляй!
День кончился; «палач» окончательно вступил в свою домашнюю колею, то есть побывал и на конном, и на скотном, и на огороде. В десять часов вечера он ужинает вместе со всем семейством и на все вопросы матери угрюмо отмалчивается.
— Да отвечай, идол, произвели ли тебя в классы-то? — чуть ли не в десятый раз спрашивает его Арина Тимофеевна.
— Завтра отцу все скажу! — отвечает «палач», выходя из-за стола, и, ни с кем не простясь, удаляется в боковушку, где ему постлали постель.
Около полуночи он слышит впросонках звон колокольцев, стук подъезжающего экипажа, хлопанье ворот и дверей и, наконец, шаги отца в передней.
— Балбес приехал? — раздается голос Петра Матвеича.
«Ну, пошла пильня в ход!» — мысленно произносит «палач», переворачиваясь на другой бок.
Отцу, однако ж, не до Максимки. На другой день, часов в шесть утра, он уже собрался в город и только мимоходом успел взглянуть на сына.
— Ну что́, олух царя небесного, экзамена не выдержал? — . поздоровался он с ним.
— Не выдержал-с.
— Повесить тебя мало, ракалия!
— Я, папенька, в юнкера желаю-с.
— Сказал: сгною подлеца в заведении! и сгною!
— Воля ваша-с.
Присутствовавший при этом Софрон Матвеич тоже счел долгом вступиться в разговор.
— Что ж ты, душенька, у папеньки-то ручки не целуешь? а-а-ах, милый друг! у родителя-то! да ты знаешь ли, миленький, как родителей-то утешать надобно?
— Я, дяденька, в военную службу желаю-с!
— И что это у вас, други милые, за болезнь такая: всё в военную да в военную! всё бы вам убивать! всё бы убивать! А знаешь ли ты, голубчик, что штатский-то слово иногда пустит, так словом-то этим убьет вернее, чем из ружья! Вот она, гражданская-то часть, какова!
— Что с ним, с оболтусом, разговаривать! — прерывает Петр Матвеич медоточивую речь брата, — вот ужо свалим с рук губернскую саранчу — я с тобой разделаюсь!
Дни идут за днями во всем их суровом однообразии, закаляя характер «палача». Он совсем не видит отца и, пользуясь этим обстоятельством, дает полный простор своим вкусам и наклонностям. С раннего утра он уже на конюшне, травит собаками кошку или козла, хлопает арапником, рассекает кнутом лубья, курит махорку, сплевывает в сторону и по временам устраивает, с целью грабежа, экспедиции на погреб, в кладовую и даже на крестьянские огороды.
— Скучно у вас, Никешка! — говорит он своему наперснику.
— Супротив Москвы как же можно!
— Я, брат, в Москве такие штуки удирал! такие удирал! с Голопятовым через забор в питейный бегали. Голопятова знаешь?
— Нет, таких не слыхали.
— Амченина-то Голопятова не знаешь? Ведь он тут, поблизости, в Амченске живет!
— Слыхали, что барин хороший, — лжет Никешка.
— Уж такой, брат, это человек! Мы с ним однажды Кубарихин дом вдвоем разнесли!
— Ишь ты! да уж где нам супротив Москвы!
— У вас даже питейного нет. Я со скуки хочу научиться табак нюхать.
— И от табаку тоже большого способья нет. Тошнит от него спервоначалу. А мы, барин, вот что: давайте в церкву ходить, да на крылосе петь.
— Чудесно. Вот это, брат, отлично ты вздумал!
«Палачу» так скучно, что он с жаром хватается за поданную Никешкой идею и немедленно приводит ее в исполнение. Он вербует в певчие младших братьев, дворовых и деревенских мальчишек, собирает их на задворках и производит спевки.
— Эк, Голопятова нет! вот бы рявкнул! — жалуется он.
Мало-помалу, вместо лая и визга собак, воздух оглашается стихирами и прокимнами*. Две недели кряду продолжается это новое столпотворение, и «палач» до того предается своей забаве, что делается почти неузнаваем. Только встанет утром — уже бежит на спевку; пообедает, напьется чаю на скорую руку — и опять на спевку. Он похудел, сделался богомолен и богобоязнен, а мальчишек совсем смучил. По временам он даже помышляет, не пойти ли ему в монахи.
— Жрут эти монахи… страсть! — решает он, и тотчас сообщает о своем решении Никешке.
— Что ж, в монахи так в монахи! я к вам служкой пойду! — отвечает Никешка.
— Заживем мы с тобой… лихо!
Однако и эта затея недолго гнездится в уме его, потому что Арина Тимофеевна, узнав стороной об его планах, считает долгом объяснить ему, что монахам не дают мяса.
— Что̀ лопать-то будешь? — спрашивает она его.
«Палач» смущается, ибо совершенно определенно сознаёт, что без мяса ему жить невозможно.
— Знаешь ли ты, балбес, как настоящие-то угодники живут? Одну просвирку на целую неделю запасет, голубчик, да и кушает! А в светло христово воскресенье яичко-то облупит, поцелует, да и опять на блюдо положит! А ведь тебе, олуху, мясища надобно!
— Врете вы всё! не может человек без мяса жить!
— Еще как живет-то! живет да еще работает! Ты спроси вот у мужичка, когда он мясо-то видит! И как только бог его поддерживает! все-то он без мяса! Ни у него говядинки! ни у него курочки! Ничего.
Арина Тимофеевна впадает в чувствительность. Она готова разглагольствовать на эту тему хоть целый день, готова даже погоревать и поплакать, но «палач» сразу осаживает ее.
— Ну, распустили нюни! — восклицает он и, не дожидаясь дальнейших разглагольствований, уходит из дома.
Как ни огорчительно открытие, сделанное Ариной Тимофеевной, но оно западает в душу «палача» и производит перелом в его образе мыслей.
— Ну их к шуту! — говорит он Никешке, — мать говорит, что монахам мяса не дают!
Идея о монашестве предается забвению, спевки прекращаются, и на место их лай и визг собак опять вступают в права свои.
Среди этого содома Арина Тимофеевна ходит как потерянная и без перемежки вздыхает.
«И отчего он такой кровопивец? — думается ей, — нет чтобы книжку почитать или в уголку тихонько посидеть, как другие дети! Все бы ему разорвать да перервать, да разбить да проломить!»
Бродит Арина Тимофеевна по комнатам и все думает, все думает. А на дворе гвалт, гиканье, свист, рев.
— Лаской, что ли, с ним как-нибудь! — наконец додумывается она и немедленно решается воспользоваться этою мыслью.
— Хоть бы ты, Макся, поговорил с матерью-то! — обращается она к сыну.
— Об чем мне с вами говорить!
— Ну все же, хоть бы утешил!
— Горе, что ли, у вас?
— Как не быть горю! у меня, Макся, всегда горе! нет моему горю скончанья! вот хоть бы об вас, об деточках… ну, щемит у меня сердце, щемит, да