из них, — какие основания вы имеете, чтобы так низко ставить нашу святую евангелическую религию?
— Да такие основания, что она и не религия совсем!
— Однако имеете ли вы доказательства в пользу вашего мнения?
— Каких там еще доказательств! Не религия — и все тут! Ну, первое доказательство: ваша вера таинства погребения не признает — на что похоже!
— Но позвольте вам доложить, что такого таинства и в вашей русской религии не находится!
— Ну, уж это дудки!
— Однако ж это ужасно! — воскликнули хором генералы.
— У нас над покойником-то поют! — упорствовал Прокоп, — и дьякон и поп — честь честью в могилу кладут! А у вас что! пришел ваш пасто́р, полопотал что-то, даже закусить с нами не захотел! На что похоже!
— Позволь, душа моя, — вступился я, — ведь действительно и у нас таинства погребения нет!
— Ну, нет так нет — не в том штука! А вот мы в святого духа верим, а вы, немцы, не верите!
— Позвольте же вам доложить…
— Нечего тут докладывать! Этак вы скажете, что и чухна белоглазая — и та в бога верит!
— Но это ужасно!
— Ужасно-то оно ужасно, только не нам! Вам будет ужасно — это так!
— Но позвольте вам сказать, милостивый государь, что мы так точно верим в святого духа, как бы он сейчас между нами был!
— Ну, между нами-то, пожалуй, сейчас его и нет! Это, брат, враки! А вот, что вы в Николая Чудотворца не верите — это верно!
— Но Николай — это совсем другое дело! Николай — это был очень великий человек!
— Боговдухновенный*, сударь! Не «великий человек», а боговдухновенный муж! «Правило веры, образ кротости, воздержания учителю!»* — вот что-с! — произнес Прокоп строго. — А по-вашему, по-немецки, все одно: Бисмарк великий человек, и Николай Чудотворец великий человек! На-тко выкуси!
Глаза у генералов постепенно расширялись; чиновники похоронного ведомства потихоньку посмеивались, а Прокоп разгорячался все больше и больше.
— Скажи это я, русский, — ораторствовал он, — давно бы у меня язык отнялся! А с вас, с немцев, все как с гуся вода!
Слово за слово, генералы так обиделись, что прицепили палаши, взяли каски и ушли. Прокоп остался победителем, но поминовенная закуска расстроилась. Как ни упрашивал казначей-распорядитель еще и еще раз помянуть покойного, строптивость Прокопа произвела свое действие. Чиновники боялись, что он начнет придираться и, пожалуй, даже не отступит перед словом «прохвосты». Мало-помалу зала пустела, и не более как через полчаса мы остались с Прокопом вдвоем.
— Ну, скажи, пожалуйста, какая тебе была охота поднимать всю эту историю? — укорял я Прокопа.
— А по-твоему, в рот им смотреть?
— Как ты странно, душа моя, рассуждаешь! совсем с тобой правильного разговора вести нельзя!
— Нет, ты мне ответь: в рот, что ли, им смотреть! А я тебе вот что говорю: надоела мне эта немчура белоглазая! Я, брат, патриот — вот что!
— Но ведь здесь…
— И здесь, и там, и везде… везде я им нос утру! Поди-тка что выдумали: двести лет сряду в плену у себя нас держат!*
Спорить было бесполезно, ибо в Прокопе все чувства и мысли прорывались как-то случайно. Сегодня он негодует на немцев и пропагандирует мысль о необходимости свергнуть немецкое иго; завтра он же будет говорить: чудесный генерал! одно слово, немец! и даже станет советовать: хоть бы у немцев министра финансов на подержание взяли — по крайности, тот аккуратно бы нас обремизил!
Когда мы вышли, солнце еще не думало склоняться к западу. Я взглянул на часы — нет двух. Вдали шагали провиантские и другие чиновники из присутствовавших на обеде и, очевидно, еще имели надежду до пяти часов сослужить службу отечеству. Но куда деваться мне и Прокопу? где приютиться в такой час, когда одна еда отбыта, а для другой еды еще не наступил момент?
— К Дороту, что ли? — раздумывал Прокоп, — да там, поди, и татары еще дрыхнут! А надо где-нибудь до пяти часов провести время! Ишь чиновники-то! ишь, ишь, ишь, как улепетывают! Счастливый народ!
Делать нечего, я должен был пригласить его ко мне.
— Ну, вот, и спасибо! Вздремнем часок, другой, а там и опять марш!
Но надежде на восстановляющий сон не суждено было осуществиться с желаемою скоростью. Прокоп имеет глупую привычку слоняться по комнате, садиться на кровать к своему товарищу, разговаривать и вообще ахать и охать, прежде нежели заснет. Так было и теперь. Похороны генерала, очевидно, настроили Прокопа на минорный тон, и он начал мне сообщать новость за новостью, одна печальнее другой.
— Да ты знаешь ли, — сказал он, — что на этих днях в Калуге семнадцать гимназистов повесились?*
— Что ты! Христос с тобой!*
— Верно говорю, что повесились. Не хотят по-латыни учиться* — и баста!
— Да врешь ты! Если б что-нибудь подобное случилось, неужто в газетах не напечатали бы!
— Так тебе и позволили печатать — держи карман! А что повесились — это так. Вчера знакомый из Калуги на Невском встретился: все экзамены, говорит, выдержали, а как дошло до латыни — и на экзамен не пошли: прямо взяли и повесились!
— Однако, брат, это черт знает что!
— И я то же говорю. Такое, брат, это дело, такое дело, что я вот и не дурак, а ума не приложу.
Прокоп потупился, и некоторое время, сложив в раздумье руки, обводил одним указательным пальцем около другого.
— Нынче и дети-то словно не на радость, — продолжал он, — сперва латынь, потом солдатчина. Не там, так тут, а уж ремиза не миновать. А у меня Петька смерть как этой латыни боится.
— Ну, принудил бы себя! что за важность!
— И я ему то же говорил, да ничего не поделаешь. Помилуйте, говорит, папенька, это такой проклятый язык, что там что ни слово, то исключение. Совсем, говорит, правил никаких нет!
— Да нельзя ли попросить, чтоб простили его?
— Просил, братец! ничем не проймешь! Одно ладят: нынче, говорят, и свиней пасти, так и то Корнелия Непота читать надо. Ну, как мне после этого немцев-канальев не ругать!
Прокоп опять задумался, и некоторое время в комнате царствовало глубокое молчание, прерываемое лишь вздохами моего друга.
— А то слышал еще, Дракин, Петр Иванович, помешался? — вновь начал Прокоп.
— Господи! да откуда у тебя всё такие новости?
— Вчера из губернии письмо получил. Читал, вишь, постоянно «Московские ведомости», а там всё опасности какие-то предрекают: то нигилизм, то сепаратизм*…Ну, он и порешил. Не стоит, говорит, после этого на свете жить!
— Скажите на милость! А какой здоровый был!
— Умница-то какая — вот ты что скажи! С губернатором ли сцепиться, на земском ли собрании кулеврину* подвести — на все первый человек! Да что Петр Иванович — этому, по крайней мере, было с чего сходить — а вот ты что скажи; с чего Хлобыстовский, Петр Лаврентьевич, задумываться стал?
— Неужто и он?
— Да, и от чего стал задумываться… от «Петербургских ведомостей»! С реформами там нынче всё поздравляют, ну вот он читал-читал, да и вообрази себе, что идет он по длинному-длинному коридору, а там, по обеим сторонам, всё пеленки… то бишь всё реформы развешены! Эхма! чья-то теперь очередь с ума сходить!
Новое молчание, новые вздохи.
— И что, братец, нынче за время такое! Где ни послышишь — везде либо запил, либо с ума сошел, либо повесился, либо застрелился. И ведь никогда мы этой водки проклятой столько не жрали, как теперь!
— Именно, брат, от скуки. Скажу теперича хоть про себя. Ну, встанешь это утром, начнешь думать, как нынче день провести. Ну, хоть ты меня зарежь, нет у меня делов, да и баста!
— Да и у меня, душа моя, их немного.
— Вот, говорят, от губернаторов все отошло: посмотрели бы на нас — у нас-то что осталось! Право, позавидуешь иногда чиновникам. Был я намеднись в департаменте — грешный человек, все еще поглядываю, не сорвется ли где-нибудь дорожка, — только сидит их там, как мух в стакане. Вот сидит он за столом, папироску покурит, ногами поболтает, потом возьмет перо, обмакнет, и чего-то поваракает; потом опять за папироску возьмется, и опять поваракает — ан времени-то, гляди, сколько ушло!
— А нам с тобой деваться некуда!
— Пристанищев у нас нет никаких — оттого и времени праздного много. А и дело навернется — тоска на него глядеть! Отвыкли. Все тоска! все тоска! а от тоски, известно, одно лекарство: водка. Вот мы и жрем ее, чтобы, значит, время у нас свободнее летело.
— Да, душа моя, видно, остались мы с тобой за штатом!
— Не за штатом, а просто ни при чем. Ну, скажи на милость, кабы у тебя свое дело было, ну, пошел ли бы ты генерала хоронить? Или опять эти Минералы, — ну, поехал ли бы ты за семь верст киселя есть, кабы у тебя свой интерес под руками был?
— Так за чем же дело стало? Возьмем да и не поедем сегодня на Минералы!
— Ну, стало быть, в Шато-де-Флёр* поедем, а уж туда либо сюда — не минешь ехать.
— Да отчего же! Посидим дома, пошлем за обедом в кухмистерскую, напьемся чаю, потолкуем… Может быть, что-нибудь да и найдется!
— Ничего не найдется. О том, что ли, толковать, что все мы под богом ходим, так оно уж и надоело маленько. А об другом — не об чем. Кончится тем, что посидим часок да и уйдем к Палкину, либо в Малоярославский трактир*. Нет уж, брат, от судьбы не уйдешь! Выспимся, да и на острова!
Увы! Я должен был согласиться, что план Прокопа все-таки был самый подходящий. О чем толковать, когда никаких своих дел нет? А если не о чем толковать, то, значит, и дома сидеть незачем. Надо бежать к Палкину, или на Минерашки, или в Шато-де-Флёр, одним словом, куда глаза глядят и где есть возможность забыть, что есть где-то какие-то дела, которых у меня нет. Прибежишь — никак не можешь разделаться с вопросом: зачем прибежал? Убежишь — опять-таки не разделаешься с вопросом: зачем убежал? И всё-то так.
Наконец я заснул.
Чертог сиял…*
В саду, однако ж, было почти темно. Отблеск огней, которыми горело здание минеральных вод, превращал полумрак майской ночи в настоящую мглу. Публика с какою-то безнадежною апатией колотилась взад и вперед, не рискуя пускаться в аллеи более отдаленные и кружась в районе света, выходящего из окон здания. Тут же, на площадке, волочили свои