Не прошло пяти-шести минут, как потребовали Веретьева, потом Лаврецкого, Перерепенку, Прокопа и, наконец, меня. Признаюсь откровенно, я чувствовал себя очень неловко! ах, как неловко!
— Вы писали «Маланью»? — спросил меня лжепрезус.
— Я-с.
— И сознаете себя виновным?
— То есть… изволите видеть… я не желал… в строгом смысле, я даже хотел воспрепятствовать…
— Без околичностей-с. Отвечайте прямо и откровенно: виноваты?
— Виноват-с.
— Ah! c’est grave![513] — произнес сбоку один из лжесудей, рисовавший на белом листе домик, из трубы которого вьется дымок.
Я, в полном смысле этого слова, растерялся.
— Теперь извольте говорить откровенно: ездили ли вы второго августа на извозчике с шарманщиком Корподибакко, присвоившим себе фамилию почтенного члена международного статистического конгресса Корренти? не завозили ли вы его в дом номер тридцатый на Канонерской улице?
— Не… не помню…
— Извольте говорить откровенно. Вспомните, что только полное чистосердечие может смягчить вашу участь.
— Кажется… нет… кажется… ездил-с!
— Без «кажется»-с. Извольте говорить откровенно.
— Ездил-с.
— Знали ли вы, что в этом доме живет преступник Рудин?* что Корренти ехал именно к нему, чтоб условиться насчет плана всесветной революции?
— Нет-с, не знал.
— Говорите откровенно! не опасайтесь!
— Ей-богу, ваше превосходительство, не знал.
— Пригласите сюда господина Корподибакко!
Загремели кандалы. Корподибакко, тяжело дыша, встал рядом со мною.
— Уличайте его!
— И ви может минѐ сказаль, что ви не зналь! — обратился ко мне Корподибакко, — oh, maledetto russo![514] Я, бедна, нешастна итальяниц — и я так не скажу, ишто ви сичас говориль!
— Что можете вы сказать против этой улики?
— Решительно ничего. Я даже в первый раз слышу о всесветной революции!
— Хорошо-с. Ваше упорство будет принято во внимание. Корподибакко, вы можете уйти. Прикажите дать стакан чаю господину Корподибакко!
Корподибакко вдруг грохнулся на колена, воздел руки и воскликнул: pietà, signori![515]
— Вот, сударь, пример раскаянья теплого, невынужденного! стыдитесь! — обратился ко мне один из лжесудей, указывая на Корподибакко.
— Ну-с, теперь извольте говорить откровенно: какого рода разговор имели вы на Марсовом поле с отставным корнетом Шалопутовым?
Я окончательно смутился. «Вот оно! — мелькнуло у меня в голове. — оно самое!»
— Мне кажется, — пробормотал я, — он говорил, что не любит войны…
— Еще-с!
— Еще-с… нет… кажется… гм, да… именно, он, кажется, говорил, что у него была неприятность с Тьером…
— Еще-с!
— Что господин Фарр — переодетый агент-с…
— К делу-с. Извольте приступить к делу-с.
— Что он служил в Коммуне…
— Ah! c’est grave! — произнес опять лжесудья, рисовавший домик.
— Ну-с, а вы что ему говорили?
— Я-с… ничего-с… он был так пьян…
— Ну, в таком случае я сам припомню вам, что́ вы говорили. Вы говорили, что вместо того, чтобы разрушить дом Тьера, следовало бы разрушить дом Вяземского на Сенной площади-с!* Вы говорили, что вместо того, чтобы изгонять «этих дам» из Парижа*, следовало бы очистить от них бельэтаж Михайловского театра-с!* Еще что вы говорили?
— Не… не… не помню…
— Вы говорили, что постараетесь скрыть его от преследований! Вы обещали ему покровительство и поддержку! Вы, наконец, объявили, что полагаете положить в России начало революции введением обязательного оспопрививания!* Что вы можете на это сказать?
— Решительно… нет… то есть… нет, решительно не припомню!
— Позвать сюда Шалопутова!
Опять загремели кандалы; но Шалопутов не вошел, а вбежал и с такою яростью напустился на меня, что я даже изумился.
— Вы не говорили? вы?! — кричал он, — вы лжец, позвольте вам сказать! Когда я вам сказал, что моя жена петролейщица, — что́ вы ответили мне? Вы ответили: вот к нам бы этаких штучек пяток — побольше! Когда я изложил перед вами мои планы — что вы сказали мне? Вы сказали: все эти планы хороши за границей, а для нас, русских, совершенно достаточно, если мы добьемся обязательного оспопрививания! Вот что вы ответили мне!
— Но мне кажется, что обязательное оспопрививание… — заикнулся я.
— Не о том речь, что́ вам «кажется», государь мой! — строго прервал меня лжепрезус, — а о том, говорили ли вы или не говорили?
Говорил я или не говорил? Говорил ли я, что следует очистить бельэтаж Михайловского театра от этих дам? Говорил ли я о пользе оспопрививания? Кто ж это знает? Может быть, и действительно говорил! Все это как-то странно перемешалось в моей голове, так что я решительно перестал различать ту грань, на которой кончается простой разговор и начинается разговор опасный. Поэтому я решился на все махнуть рукой и сознаться.
— Говорил! — произнес я совершенно твердо.
— A la bonne heure![516] Можете идти, господин Шалопутов! Дайте стакан чаю господину Шалопутову!
Шалопутов гремя удалился.
— Ну-с, допрос кончен, — обратился ко мне лжепрезус, — и если бы вы не запятнали себя запирательством по показанию Корподибакко…
— Помилуйте, ваше превосходительство! но ведь он, наконец, свинья! — воскликнул я дрожащим от волнения голосом, в котором звучала такая нота искренности, что сами лжесудьи — и те были тронуты.
— Гм, свинья… это конечно… это даже весьма может быть! — сказал лжепрезус, — но скажите, вы разве не употребляете свинины?
— Употребляю-с.
— Ну, и мы употребляем. К сожалению, свиньи покамест еще необходимы. C’est triste, mais c’est vrai![517] Не знаете ли вы за собой еще каких-нибудь преступлений?
Услышав этот вопрос, я вдруг словно в раж впал.
— Один из моих товарищей, — сказал я, — предлагал Москву упразднить, а вместо нее сделать столицею Мценск*. И я разделял это заблуждение!
— Дальше-с!
— Другой мой товарищ предлагал отделить от России Семипалатинскую область. И я одобрял это предложение.
— Дальше-с!
— Еще-с… более, ваше превосходительство, ничего за собой не имею!
— Довольно для вас.
Лжепрезус встал, направился к двери направо и спросил: «Готово?» Изнутри послышался ответ: «Готово».
— Потрудитесь войти в эту комнату.
. . . . . . . . . .
Я и до сих пор не могу опомниться от стыда!*
. . . . . . . . . .
Из этой комнаты я перешел в следующую, где нашел Прокопа, Кирсанова и прочих, уже прошедших сквозь искус*. Все были унылы и как бы стыдились. Лаврецкий попробовал было начать разговор о том, как до̀роги в Петербурге ces petits colifichets*[518], которые в Париже приобретаются почти задаром, но из этого ничего не вышло.
Дальнейшие допросы пошли еще живее. В нашу комнату поминутно прибывали тетюшские, новооскольские и другие депутаты, которых, очевидно, спрашивали только для проформы. По-видимому, они даже через комнату «искуса» проходили безостановочно, потому что являлись к нам совершенно бодрые и веселые. Мало-помалу общество наше до того оживилось, что Прокоп при всех обратился к Кирсанову:
— А ведь ты, поросенок, не утерпел, чтоб про Амченск-то не сказать!
Кирсанов слегка покраснел, но ответить не решился.
Наконец, в половине одиннадцатого, двери отворились, и нас пригласили в залу, где уже был накрыт стол на сорок кувертов, по числу судей и обвиненных.
— Ну-с, господа! — сказал лжепрезус, — мы исполнили свой долг, вы — свой. Но мы не забываем, что вы такие же люди, как и мы. Скажу более: вы наши гости, и мы обязаны позаботиться, чтоб вам было не совсем скучно. Теперь, за куском сочного ростбифа и за стаканом доброго вина, мы можем вполне беззаботно предаться беседе о тех самых проектах, за которые вы находитесь под судом. Человек! ужинать! и вдоволь шампанского!
И действительно, лжесудьи, враз сбросивши декорум, оказались добрейшими малыми. Они так блягировали, что даже Шалопутова — и того заткнули за пояс. В довершение всего дозволили снять с кандальных кандалы, что, разумеется, произвело фурор и сразу приобрело им с нашей стороны популярность. Шампанское лилось рекою; Шалопутов рассказывал, как он ездил в Ирландию и готовился, вместе с фениями*, сделать вылазку в Англию; Корподибакко уверял, что он был другом Мадзини и разошелся с ним только потому, что Мадзини до конца жизни оставался упорным католиком. Тосты следовали один за другим.
— За Гарибальди! — провозгласил лжесудья, рисовавший домики.
— За Гамбетту! — ответил ему лжепрезус.
— За нашего губернатора! — скромно поднял бокал Кирсанов.
Словом сказать, все одушевились и совершенно позабыли, что час тому назад… Но едва било двенадцать (впоследствии оказалось, что Hôtel du Nord в этот час запирается), как на кандальников вновь надели кандалы и увезли. С нас же, прочих подсудимых, взыскали издержки судопроизводства (по пятнадцати рублей с человека) и, завязав нам глаза, развезли по домам.
— Господа! завтра опять допрос в те же часы! — весело сказал нам лжепрезус, — мы не арестуем вас и вполне полагаемся на ваше честное слово, что вы не выйдете из ваших квартир!
— Позвольте мне вот с ним! — попросил Прокоп, указывая на меня.
— Можете-с.
Затем было дано еще несколько разрешений совместного жительства, что̀ возбудило новый фурор и новую популярность.
На другой день опять допрос и ужин — с тою же обстановкой. На третий, на четвертый день и так далее — то же. Наконец, на седьмой день, мы так вклепались друг в друга и того сами на себя наболтали, что хоть всех на каторгу, так впору. В тот же день нам было объявлено, что хотя мы по-прежнему остаемся заарестованными на честном слове в своих квартирах, но совместное жительство уже не допускается.
Когда я брался за шляпу, производитель дел таинственно отвел меня в сторону и до крайности благожелательно сказал:
— Знаете, а ведь ваше дело очень плохо!
— Неужели?
— Так плохо, что самое малое, что вас ожидает, — это семь лет каторги. Разве уж очень искусный адвокат выхлопочет снисхожденья минут на пятнадцать!
— Это ужасно!
— Что делать! Уж я старался — ничего не поделаешь! То есть, коли хотите, оно можно…
— Ах, сделайте милость!
— Можно-то можно, только вот видите ли… подмазочка тут нужна!
— Но сколько? скажите!
Производитель дел с минуту подумал, пошевелил пальцами, как бы рассчитывая, сколько кому нужно, и наконец произнес:
— Вы стами тысяч можете располагать?
Я даже затрясся весь.
— Сто тысяч! да у меня и всего-то пять билетов второго внутреннего с выигрышами займа… на всю жизнь, понимаете? Сто тысяч! да ежели я в сентябре не выиграю, по малой мере, сорок тысяч — я пропал!
— Ну, в таком случае дайте хоть два билета!
— Два — с удовольствием! С велличайшим удовольствием! Два билета — и я буду совершенно чист?!
— Чисты как алмаз — ручаюсь. Так завтра утром я буду у вас.
— О! с удовольствием! с велличайшим удовольствием!
Мы крепко пожали друг другу руки и расстались.
Это была первая ночь, которую я спал спокойно. Я не видел никаких снов, и ничего не чувствовал, кроме благодарности к этому скромному молодому человеку, который, вместо ста тысяч, удовольствовался двумя билетами