у нас, в матушке-России, и можно разжиться!
— Только у нас — это верно! Насчет чего другого, а насчет провизии к нам приезжай!
Все трое затихают и погружаются в себя, словно отыскивая в тайниках души какую-нибудь новую провизию для сравнения. Надо, впрочем, сказать, что Сергей Федорыч вообще принимал довольно ограниченное участие в этом разговоре. Как человек новый, в некотором роде мещанин во дворянстве*, он, во-первых, опасался компрометировать себя каким-нибудь слишком простым кушаньем, а во-вторых, находил, что ему предстоит единственный, в своем роде, случай поучиться у настоящих культурных людей, чтобы потом, по приезде в Непросыхающий, сделать соответствующие применения, которые доказали бы его знакомство с последними результатами европейской культуры.
— Сравните теперь нашего цыпленка с ихним пуле*! — начинает Павел Матвеич.
— Велика Федора, да дура! — отзывается Василий Иваныч.
— Наш ли цыпленок или ихний? Наш цыпленок — робенок! его с косточками, с головой, со всем проглотить можно! У него и жир-то робячий! Запонируют, это, в сухариках да в сливочном масле заколеруют — так это что!
Опять легкая пауза, в продолжение которой все трое сопят.
— У нас цыпленка гречневой кашей, да творогом, да белым хлебом, да яйцом кормят — ну, он и цыпленок! А у них чем кормят? Был я в жарден даклиматасьон* — там за деньги кормление-то это показывают — срам смотреть!
— Однако, и у них бывают… жирные бывают пуле!
— Еще бы не жирные! будешь жирен, как стервятиной да дохлятиной кормить будут! Да и вообще… разве это цыпленок! Подадут дылду на стол, двоим вряд убрать, и говорят: пуле!
— Пулярка* — это правильнее.
— Коли пулярка, так и говори, что пулярка, а пуле, мол, пожалуйте в Россию кушать. Да опять и пулярка: наша ли пулярка или парижская — об немецких уж и не говорю! Наша пулярка хоть небольшая, да нежная, тонкая, аромат у ней есть! а тамошняя пулярка — большая, да пресная — черта ли в ней, в этой преснятине! Только говорят: «Савёр* да савёр!», а савёру-то именно и нет!
— Ну, положим, пулярки у них все-таки еще бывают; а вог вы мне что скажите: где у них наша дичь?
При этом вопросе собеседники сначала изумленно переглядываются, потом безнадежно махают руками.
— Наш рябчик, наш тетерев, наш дупель — где они?
— Утица наша… да кряковная! — неосторожно вмешивается Сергей Федорыч и тотчас же стыдливо потупляет глаза.
По холодному блеску глаз, которыми взглянул на него Василий Иваныч, он убеждается, что сделал какой-то непозволительный промах. Утица, да еще кряковная… что́ такое утица? Филе де-каннетон* — еще пожалуй! это, быть может, даже на дело похоже! Крряко-вная! Даже Павел Матвеич, и тот как-то добродушно сконфузился при этом напоминании.
— Те́терева-то, коли в кастрюльке да на чухонском масле зажарить, — спешит Павел Матвеич переменить разговор, — да подрумянить… да чтобы он в кастрюльке-то хорошенько вздохнул… ведь это — что ж!
— Да коли он не лежалый, да аромат этот в нем… ведь это — что!
— А рябчика-то на вертеле… да перчиком, да перчиком… бочка́-то, бочка́!
— У нас тетерев, рябчик, дупель, вальдшнеп, куропатка, а у них — кайль да кайль!
— А по-нашему, кайль-то — перепелка!
— У нас дрозд, а по-ихнему — грив. Думаешь, и бог знает что подают — ан дрозд простой!
— Ну, есть у них и пердро*́. Это ведь тоже недурно, особливо коли-ежели…
— А вы попробуйте-ка каждый день зарядить пердро да пердро, так оно у вас, батюшка, в горле застрянет! Нет, у нас — как можно! сегодня рябчик, завтра тетерев, послезавтра, пожалуй, пердро… Господи, а поросенок-то! об поросеночке-то и позабыли!
И все вдруг засмеялись, но так любовно, как будто блудного сына обрели*.
— Поросенка за границей днем с огнем не отыщешь! — с знанием дела заявил Сергей Федорыч.
— Им поросенок невыгоден. Я не один раз у Филиппа спрашивал: «Отчего у вас, Филипп, поросенка не подают?» — «А оттого, говорит, что для нас поросенок невыгоден; мы его затем воспитываем, чтоб из него свинья или боров вышел — тогда и бьем!»
— А того не понимает, что свинья — сама по себе, а поросенок — сам по себе.
— Поросеночка, да молочненького, да ежели с неделю еще сливочками подкормить… Это — что же такое!
— Кожица-то у него, ежели он жареный… заслушаешься, как она на зубах-то хрустит!
— А я, признаться, больше люблю вареного… да тепленького, да чтоб сметанки с хренком…
— В Английском клубе, в Москве, в прежние времена повар был… ах, хорошо, бестия, поросят подавать умел!
Опять пауза; все трое смотрят в землю, словно подавленные воспоминаниями. Наконец Павел Матвеич восклицает:
Я думал, что этим восклицанием кулинарные воспоминания исчерпаются; но, видно, много накипело в душе у этих людей, и это многое уже не могло держаться под спудом ввиду скорого свидания с родиной.
— Баранина у них — вот это так! А что касается до говядины, до телятины — всё у нас лучше!
— Крысы у них хороши в Париже; во время осады*, говорят, всё крысами питались.
— Ну, я, кажется, озолоти меня — не стану крысу есть.
— Однако! смотря потому…
— С голода лопну, а не стану!
— А француз ест; соусцем приправит, перчиком сдобрит и ест. Может, и мы когда-нибудь в Париже кошку за лапена* съели.
— И съели.
— Вот оно что соус-то значит!
— У нас этих соусов нет, потому что наша еда — настоящая.
— Как же возможно! наша ли еда или заграничная!
Все трое разом зевнули и потянулись: знак, что сюжет начинал истощаться, хотя еще ни одним словом не было упомянуто об ветчине. Меня они, по-видимому, совсем не принимали в соображение: или им все равно было, есть ли в вагоне посторонний человек или нет, или же они принимали меня за иностранца, не понимающего русского языка. Сергей Федорыч высунулся из окна и с минуту вглядывался вперед.
— Что? видно? — спросил его Василий Иваныч.
— Бог знает! видно что-то, да не разберу!
— Да, мудрена Россия-матушка! не скоро ее разберешь!
Павел Матвеич только махнул рукой и сильнее прежнего затянулся папироской.
— И прежде трудно было, — сказал он, — а теперь, как везде наследили следов, пожалуй, и совсем не разберешь! Везде для тебя дорога написана, и нигде тебе дороги нет!
— Именно. У меня, в Навозном, дело завелось; сам-то я за границу уехал, так ходоку поручил, — представьте! пишет, что четвертый месяц начальства ищет, не может найти!
— Как так?
— Да так вот. Исправник нынче никаких дел не принимает, а мировые — один в отставку вышел, другой, по болезни, не правит, а третий по уезду ездит, поймать нигде нельзя. Нет начальства — хоть волком вой!
— А вот французы, у них начальства даже по закону не положено, а живут!
— Спросили бы вы, как живут-то! тоже ведь, как и мы, грешные, горе мыкают! Голоштанники да республиканцы. — те, конечно, рады! а хороших людей спросите — ой-ой, как морщатся!
— Как можно без начальства! без начальства — мат!
— И хоть бы свобода была! Республика да республика, а посмотришь да поглядишь — право, у нас свободнее!
— Как же возможно! у нас — простор!
— У нас, коли ты сидишь смирно, да ничего не делаешь, так никто тебя не тронет — Христос с тобой, хоть два века смирно сиди!
— А захотел разговаривать — так не прогневайся!
— И дельно — потому, молчи!
— Насмотрелся-таки я на ихнюю свободу, и в ресторанах побывал, и в театрах везде был, даже в палату депутатов однажды пробрался — никакой свободы нет! В ресторан коли ты до пяти часов пришел, ни за что тебе обедать не подадут! после восьми — тоже! Обедай между пятью и восемью! В театр взял билет — так уж не прогневайся! ни шевельнуться, ни ноги протянуть — сиди, как приговоренный! Во время представления — жара, в антрактах — сквозной ветер. Свобода!
— Да, посидишь в тисках — запросишь простору! А впрочем, правду надо сказать: бестии эти француженки, можно для них и в тисках посидеть! Насчет это лямуру или ляшозу…*
— Как вам сказать! ведь и насчет лямуру они больше у нас распоясываются. Знают, что денег у русских много, — ну, и откалывают. А в Париже и половины тех штук не выделывают, что у нас.
— Говорят, Мак-Магонша лямуру не любит.
— Да, и она. Много она для Франции полезного сделала, а частичка тоже и вреда есть. Главное дело — иностранцев от Парижа отвадила. Возьмем хоть бы нас, русских: кабы настоящим-то манером, как при Евгении, лямур выделывали, да нас бы, кажется, и не отодрать оттоле!
— Кричат: «Республика!», а свободы не дают!
— Скажите, однако ж: я слышал, что картинки такие в Париже продаются… интересные будто бы картинки приобрести можно?
— Это для стереоскопа, что ли? Я целую охапку с собой захватил!
— Интересны?
— Отдай всё, да и мало!
— Тсс…
— Да у них еще то ли есть! В модных магазинах показывают, как барыни платья примеривают! Приедет, это, дама — и всё из большого света! — разденется декольте, а из соседней комнаты кавалер на нее сквозь щелочку и смотрит.
— Ишь ты! а она, сердешная, и не знает?
— Иные и знают, нарочно знакомиться с кавалерами приезжают. Повертывается она декольте перед зеркалом, а из засады — кавалер: же лоннёр…* Большие съезды бывают.
— И наши, чай, барыньки…
— Чего уж!
Каждый смотрит на каждого вопрошающим взглядом, словно хочет сказать: «А что, брат, уж не твоя ли?»
— Ах, дамочки наши! дамочки! — вздыхает Сергей Федорыч.
— Так вы и в палате депутатов побывали? — любопытствует Павел Матвеич.
— Был, в самый раз попал, амнистию обсуждали*. Галдят, а толку нет. Знают, что придет Наполеон, и всем им одно решение выйдет — в Кайенну ушлют*.
— Вот и этого у нас нет!
— Зачем нам! У нас, коли ты сидишь смирно, да ничего не делаешь — живи! У нас все чередом делается. Вот, приедем в Вержболово — там нас рассортируют, да всех по своим местам и распределят.
— Турки-то! турки-то тоже конституции запросили?* ах, прах их побери!
— Смехота!
— То-то оно и есть! даже у турок взбеленились, а у нас — спокой!
— Нам конституциев не надо! Мы и без них проживем! Разъедемся теперь по деревням, амуницию долой — спокой!
Все трое заговорили разом: «У нас как возможно! У нас — тишина! спокой! каких еще там конституциев! долой амуницию — чего лучше!» Гул стоял в отделении вагона от восклицаний, лишенных подлежащего,