через пруд с старым парком. Крестьян, разумеется, выселить за старый парк и плодовый сад. Таков был план, который начертил Петенька и из которого должен был выйти настоящий château[50], a не какая-нибудь мурья, в окна которой беспрестанно врываются гнусные запахи со скотных дворов и из застольных и в которой не мыслимо никакое другое развлечение, кроме мрачного истребления ерофеича.
К удивлению, преобразовательные затеи Петеньки не встретили почти никакого отпора со стороны генерала. Во-первых, Петенька был единственный сын и притом так отлично кончил курс наук и стоял на такой прекрасной дороге, что старик отец не мог без сердечной тревоги видеть, как это дорогое его сердцу чадо фыркает, бродя по лабиринту о́тчего хозяйства и нигде не находя удовлетворения своей потребности изящного. Во-вторых, генерал был так долго «хозяином губернии», что всякая ломка и перетасовка ему самому была по душе. Сообразив составленный Петенькой план, он понял, что тут предстоит целое море построек, переносок, посадок, присадок, — и селезенка пуще, чем когда-либо, заиграла в нем.
Одно только обстоятельство заставляло генерала задуматься: в то время уже сильно начали ходить слухи об освобождении крестьян. Но Петенька, который, посещая в Петербурге танцклассы, был, как говорится, au courant de toutes les choses[51], удостоверил его, что никакого освобождения не будет, а будет «только так»*.
— Полно, так ли, мой друг? — допытывался старик, — в народе уж сильно поговаривать начали.
— Niaiseries, mon père![52] — отвечал Петенька, — вы подумайте только, есть ли в этом человеческий смысл! Вот и Архипушку, стало быть, освободить!
Архипушка, деревенский дурачок, малый лет уж за пятьдесят, как нарочно шел в это время мимо господской усадьбы, поднявши руки в уровень с головой, болтая рукавами своей пестрядинной рубахи, свистя и мыча. Взглянул генерал на Архипушку, подумал: в самом деле, неужели Архипушку освободят? — и решил: нет, это было бы даже не великодушно! Тем не менее, чтобы окончательно быть удостоверенным, что «зла» не будет, он, по отъезде сына в Петербург на службу, съездил в губернский город и там изложил свои сомнения губернатору и архиерею. Губернатор, человек старого закала, только улыбнулся в ответ, присовокупив, что хотя подобные слухи и распространяются врагами отечества, но что верить им могут только люди, не понимающие истинных потребностей России. Преосвященный же прямо сказал, что как в древности были господа и рабы, так и* напредь сего таковые имеют остаться без изменения.
Заручившись столь вескими авторитетами, Утробин успокоенный возвратился в Воплино и при первом удобном случае приступил к преобразованиям. На его беду, весна и лето 1857 года прошли совсем тихо. Он живо перенес крестьянский поселок за плодовый сад, выстроил вчерне большой дом, с башнями и террасами, лицом к Вопле, возвел на первый раз лишь самые необходимые службы, выписал садовника-немца, вместе с ним проектировал английский сад перед домом к реке и парк позади дома, прорезал две-три дорожки, но ни к нивелировке береговой кручи, ни к посадке деревьев, долженствовавшей положить начало новому парку, приступить не успел. Как ни усердствовали крестьяне, как ни старались сельские начальники, но к концу осени окрестности будущего château представляли собою скорее картину недавнего геологического переворота, нежели что-нибудь с чем-нибудь сообразное; даже ямы, свидетельствовавшие о пребывании в этом месте крестьянских дворов и гумен, не были заровнены.
А между тем грозный час не медлил, и в конце 1857 года уже сделан был первый шаг к разрешению крестьянского вопроса*.
Генерал был так озадачен, что опять поскакал в губернский город. Там уже сидел другой губернатор, из молодых ранний, но архиерей был прежний. На вопрос генерала: «Что сей сон значит?» — губернатор несколько нахмурился, ибо просторечия даже в разговоре не любил, а как сам говорил слогом докладных записок, так и от других того требовал. Впрочем, в виду преклонных лет, прежних заслуг и слишком яркой непосредственности Утробина, губернатор снизошел и процедил сквозь зубы, что хотя факт обращения к генерал-губернатору Западного края есть факт единичный, так как и положение этого края исключительное, и хотя засим виды и предположения правительства неисповедимы, но что, впрочем, идея правды и справедливости, с одной стороны, подкрепляемая идеей общественной пользы, а с другой стороны, побуждаемая и, так сказать, питаемая высшими государственными соображениями…
Генерал слушал эту рацею, выпучив глаза, и к ужасу своему — понимал.
— А я, вашество, в нынешнем году переформировку у себя затеял, — произнес он как-то машинально, словно эта идея одна и была в его голове.
— Очень рад-с! очень рад-с! — ответил губернатор, — очень рад видеть, что господа дворяне оставляют прежние рутинные пути и выказывают дух предприимчивости, этот, так сказать, нерв…
На этом месте Утробин шаркнул ножкой, откланялся и направился к архиерею.
Архиерей принял генерала с распростертыми объятиями и сейчас же велел подать закуску.
— Слышали? — спросил генерал.
— Не токмо слышал, но и возвеселился! — ответил преосвященный. — Истинно любезная для христианского сердца минута сия была.
Генерал побагровел.
— Как же так, преосвященнейший! А помните: «и в древности были господа и рабы, и напредь таковые должны остаться без изменения»? — огрызнулся он.
— Да, да, да! то-то вот все мы, бесу смущающу, умствовать дерзновение имеем! И предполагаем, и планы строим — и всё на песце. Думалось вот: должны оставаться рабы, а вдруг воспоследовало благочестивейшего государя повеление: не быть рабам! При чем же, скажи ты мне, предположения и планы-то наши остались? Истинно говорю: на песце строим!
Генерал просидел у преосвященного с четверть часа, но не проронил больше ни слова и даже не прикоснулся ни к балыку, ни к свежей икре. Казалось, он был в летаргическом сне.
Приехавши из губернского города в Воплино, Утробин двое суток сряду проспал непробудным сном. Проснувшись, он увидел на столе письмо от сына, который тоже извещал о предстоящей катастрофе и писал: «Самое лучшее теперь, милый папаша, — это переселить крестьян на неудобную землю*, вроде песков: так, по крайней мере, все дальновидные люди здесь думают».
— Ну, нет, слуга покорный! надо еще об окончании своего собственного переселения подумать! — воскликнул генерал и тут же мысленно присовокупил: — А впрочем, может быть, ничего и не будет!
Но в январе 1858 года отовсюду посыпались адресы, а следующим летом уже было приступлено к выборам членов комитета* об улучшении быта крестьян, и генерал был в числе двоих, избранных за К — ий уезд.
Тем не менее на глазах генерала работа по возведению новой усадьбы шла настолько успешно, что он мог уже в июле перейти в новый, хотя далеко еще не отделанный дом и сломать старый. Но в августе он должен был переселиться в губернский город, чтобы принять участие в работах комитета, и дело по устройству усадьбы замялось. Иону и Агнушку генерал взял с собой, а староста, на которого было возложено приведение в исполнение генеральских планов, на все заочные понуждения отвечал, что крестьяне к труду охладели.
В комитете между тем Утробин выказал себя либералом. Он не только говорил, но и кричал, что «сделать что-нибудь надобно»*. Впрочем, предостерегал от излишеств и от имени большинства представил проект, который начинался словами: «но ежели» и кончался словом «однако». Над оригинальной редакцией этого проекта в то время много смеялись, не сообразив, что необычная форма вступления в беседу с читателем посредством «но ежели» была лишь порождением той страстности и убежденности, которая постоянно присутствовала при составлении проекта. Утробин просто-напросто был убежден, что все, предшествовавшее словам «но ежели», всякому слишком известно, чтоб требовалось повторять. Как прожектер, он был послан от большинства в комиссии в качестве эксперта.* Это было летом. В Петербурге его, вместе с прочими экспертами, возили по праздникам гулять в Павловск, в Царское Село, в Петергоф и даже в Баблово, где показывали громадную гранитную купальню, в которой никогда никто не купался. Остальное время он проводил в нумере гостиницы Демут, каждый день все более и более убеждаясь, что его «но ежели» не выгорит. Единственным светлым воспоминанием этого периода его жизни был вечер, проведенный вместе с Агнушкой на минерашках*, причем они сообща отлично надули Иону, сказав ему, чтоб он ожидал их на Смоленском кладбище.
1861 год застал генеральскую усадьбу в следующем положении: дом отстроен и обит тесом, но не выкрашен; крыша покрыта железом, но тоже не выкрашена и местами уже проржавела и дала течь. Внутри дома три комнаты оштукатурены совсем, в двух сделаны приготовления, то есть приколочена к стенам дрань, в прочих — стены стояли голые. Перед домом, где надлежало сделать нивелировку кручи, существовали следы некоторых попыток в этом смысле, в виде канав и дыр; сзади дома были прорезаны дорожки, по бокам которых посажены кленки, ясенки и липки, из которых принялась одна десятая часть, а все остальное посохло и, в виде голых прутьев, стояло на местах посадки, раздражая генеральское сердце. Из служб были перенесены только кухня и погреб, все прочее осталось на прежнем месте за прудом. Ямы, где стояли крестьянские избы и гумна, остались незаровненными и густо поросли крапивой и диким малинником. Старый парк зарос и одичал; по дорожкам начал пробиваться осинник; на месте старого дома валялись осколки кирпича и поднялась целая стена крапивы и лопухов. Оранжереи потемнели, грунтовые сараи задичали; яблони, по случаю немилостивой зимы 1861 года, почти все вымерзли, так что в плодовом саду, на месте роскошных когда-то дерев, торчали голые и корявые остовы их.
В первое время генералу было, впрочем, не до усадьбы: он наблюдал, кто из крестьян ломает перед ним шапку и кто не ломает. Собственно говоря, ломали все, без исключения; но генерал сделался до того уже прозорлив, что в самой манере ломания усматривал очень тонкие, почти неуловимые оттенки. Затем он вел ожесточенную полемику с мировым посредником, самолично ездил к нему на разбирательство и с какою-то страстностью подвергал себя «единовременному и унизительному для него совместному сидению» с каким-нибудь Гришкой-поваром, который никак не хотел отслужить заповедные два года.*
Мало-помалу, однако, страсти улеглись. Прекратилась полемика с мировым посредником, прошла пора «унизительного совместного сидения» с Гришками, Прошками и Марфушками. Но тут, как нарочно, случилась катастрофа с Антошкой-христопродавцем, о которой ниже и которая подействовала еще горчее, нежели «совместные сидения». Генерал был окончательно надломлен. Унылая сиротливость словно пологом окутала и его самого, и недавние его затеи. Дик и угрюм шумит в стороне за прудом старый парк, и рядом с ним голо и мизерно выглядит окопанное канавой пространство, где предполагалось быть новому парку. Генерал поседел, похудел и осунулся; он поселился в трех оштукатуренных