мазал, уснащал речь околичностями, но так, что это было не смешно, а казалось как бы принадлежностью высокого купецкого слога. Он не покинул русской одежды, но последняя, особенно в праздничные дни, глядела на нем так щеголевато, что никому не приходило даже в голову видеть его в немецком неуклюжем костюме. Это был в полном смысле слова русский бельом*: белый, рыхлый, с широким лицом, с пушистою светло-русою бородкой и с узенькими, бегающими глазами. Любо было посмотреть, как он, нарядившись в синий тонкого сукна кафтан, в купецком шарабане, катил в воскресенье с разряженною в пух женой в воплинскую церковь, сам правя откормленным иноходцем, старинным генеральским подареньем. Генерал постоянно бледнел, когда видел этого коня, привязанного на время обедни к церковной ограде. Но делать было нечего, потому что Стрелов представлял уже силу. Мужики ломали перед ним шапки даже поспешнее, чем перед генералом, и считали за счастье бежать к нему, если он поманит кого пальцем. Сам батюшка постепенно привык смотреть на Стрелова, как на благонадежнейшего сына церкви, и по окончании обедни всегда высылал ему с дьячком просвиру.
При всей этой благополучной обстановке была, однако ж, язва, которая точила существование Стрелова. Этою язвой была господская воплинская усадьба. При воспоминании об ней фантазия его болезненно разыгрывалась. Там было приволье, был парк, была какая-то особенная прохлада в тенистых аллеях. Здесь, в этой низине, несмотря на все довольство, он все-таки — пес, а настоящий барин все-таки тот, который сидит там, наверху воплинской кручи, в недостроенном доме, среди признаков геологического переворота. И только он, сидящий там, имеет законное основание считать себя властелином окрестности, по праву, издавна признанному, а не купленному при содействии кабаков, и только он же всегда был и будет подлинным сыном церкви, а не нахальным пришлецом, воровски восхитившим не принадлежащее ему звание.
И он тосковал, выходил в сумерки любоваться на барский дом, рассчитывал на пальцах и втайне давал себе клятву во что бы то ни стало быть там.
Таково было положение дел на Вопле, когда, наконец, давно желанный и ожиданный Петенька приехал к отцу.
Прошло уже лет шестнадцать с тех пор, как он не бывал в Воплине, и в течение этого времени он успел значительно пойти кверху. Уже года четыре он нес на плечах своих генеральский чин, но, к сожалению, я должен сознаться, что он нес его, как раб лукавый, постоянно вводивший в заблуждение благодеющее ему начальство.
Увы! я не могу скрыть, что наше неустойчивое во всех отношениях время выработало особенную породу чиновников-карьеристов, которые хотя прикидываются преданными, но, в сущности, никакой любви к начальству не питают. Эти люди обладают чрезвычайным чутьем относительно мелочей жизни и замечательною подвижностью, которая дозволяет им везде попадаться в глаза, так сказать, с оника*. С проницательностью, достойной лучшей участи, они намечают «человека судьбы», приснащиваются к нему, льстят, изучают его характер и иногда даже разделяют колебания и невзгоды его карьеры… разумеется, если есть уверенность, что «человек судьбы» сумеет вынырнуть вновь. Если «человек судьбы» либеральничает — они захлебываются от либерализма, если «человек судьбы» впадает в консервативное озлобление — они озлобляются вдвое. Шалопаи по натуре и по воспитанию, они никогда не несут никакой деятельной службы, и потому постоянно состоят в качестве бессменных паразитов при административном механизме и принимают деятельнейшее участие во всех канцелярских интригах. Кроме того, они обладают небольшим запасом общих мест и взглядов, которые, при неуклонном повторении и благодаря современному оскудению, принимаются за что-то действительно похожее на некоторый нравственный и умственный фонд. Я знал, например, много таких карьеристов, которые, никогда не читав ни одной русской книги и получив научно-литературное образование в театре Берга*, так часто и так убежденно повторяли: «la littérature russe — parlez moi de ça!»[57] или «ah! si l’on me laissait faire, elle n’y verrait que du feu, votre charmante littérature russe!»[58] — что люди, даже более опытные, но тоже ничего не читавшие и получившие научно-литературное образование в танцклассе Кессених[59], не на шутку поверили им. И вот, благодаря какому-нибудь глупому, но вовремя попавшемуся на язык слову, эти паразиты далеко проскакивают вперед и даже со временем становятся на страже.
Но повторяю: они не имеют никакой серьезной преданности к своим начальникам и благодетелям. Напротив того: бывали примеры самой черной неблагодарности и изумительно гнусного предательства…
Я не виню начальства за то, что оно не всегда провидит в сердцах подобных людей. Во-первых, оно обременено высшими государственными соображениями, а во-вторых — оно не всевидяще. Перед глазами его мелькают молодые и цветущие здоровьем люди, которые ничего другого не являют, кроме небрезгливой готовности, — и это, разумеется, нравится. Конечно, тут есть немножко пристрастия («Уж сколько раз твердили миру»* и т. д.), но пристрастия совершенно естественного. Естественнее брать живой административный материал между своими, в том вечно полном садке, где во всякое время можно зачерпнуть «да́кающего человека», нежели в той несоследимой массе, о которой известно только то, что она не ведает никакой дисциплины, и которая, следовательно, имеет самые сбивчивые понятия о «тоне», представляющемся в данную минуту желательным. Последнее и хлопотливо, и рискованно. Хлопотливо — потому что приходится убеждать, разговаривать, что замедляет течение дел. Рискованно — потому что можно ждать иронического отношения. Тогда как свой человек, прямо животрепещущим вынутый из садка, ни малейших хлопот не представляет (только мигни — и он готов!), кроме, конечно, возможного предательства… Но ведь к предательству мы уже так привыкли, что оно, так сказать, уже вошло в наш домашний обиход и даже название носит не предательства, a savoir-vivre’a*[60].
К таким именно обманывающим доверие начальства карьеристам принадлежал и Петенька Утробин. В 1860–1861 годах он был прогрессист; в 1862 году он поглядывал по сторонам и обнюхивал, чем пахнет; в 186* году — прямо объявил себя консерватором.*
Петенька не шутя вознамерился сообщить блеск фамилии Утробиных. Уже в школе он смотрел государственным младенцем, теперь же, в тридцать пять лет, он прямо и не шутя мнил себя государственным человеком en herbe[61]. Носились слухи, что в ресторане Бореля, по известным дням, собирается какая-то компания государственных людей en herbe (тут были и Федя, и Сережа, и Володя, и даже какой-то жидок, которому в воображаемых комбинациях представлялась блестящая финансовая будущность), душою которой был Петенька Утробин и которая постоянно злоумышляла против установленных порядков. Там, за изящным обедом, обсуждались текущие правительственные распоряжения (où allons-nous![62]) и развивались насущные государственные вопросы (je ne vous dis que ça![63]). В заключение, компания, закончив свои занятия, отправлялась в цирк или в театр Буфф.
Сам Петенька не готовил себя специально ни по какой части, но действовал с таким расчетом, чтоб быть необходимым всюду, где бы ни пришлось. Только военную, морскую и финансовую части признавал он стоящими вне его компетентности. Военную — потому что тут был уже кандидатом какой-то полководец, состоявший, в ожидании, на службе у некоего концессионера; морскую — потому что боялся морской болезни; финансовую — потому что не смел обойти жидка, у которого постоянно занимал деньги. Ко всем прочим частям он готовился неуклонно и каждую ночь, ложась спать, разрешал, хотя кратко, по одному государственному вопросу.
Вопрос: Какое необходимо образование* для высших классов?
Ответ: Классическое, ибо только высшие классы обладают необходимым для чтения Кошанского («Universus mundus»[64], мелькает в это время в его голове) досугом.
Вопрос: Какое необходимо образование для средних классов?
Ответ: Реальное, с таким, впрочем, расчетом, чтобы каждый был обучаем в пределах своей специальности, не вторгаясь в специальности других.
Вопрос: Какое наиполезнейшее образование для низших классов?
Ответ: Никакого. Должны быть воспитываемы в страхе божием.
Вопрос: Есть ли необходимость, при управлении известною частью, знать составные части ее механизма и действие сих последних?
Ответ: Не только нет необходимости, но даже вред, ибо дает повод к умствованиям. Необходим лишь дар сердцеведения* и удача в выборе подчиненных чиновников.
Вопрос: Нужен ли суд присяжных?
Ответ: С удобством может быть заменен судом постоянных дворянских заседателей, коим необходимо присвоить приличное содержание, снабдив притом надлежащими от начальства наставлениями.
И так далее.
Решивши таким образом насущные вопросы, он с таким апломбом пропагандировал свои «идеи», что не только Сережа и Володя, но даже и некоторые начальники уверовали в существование этих «идей». И когда это мнение установилось прочно, то он легко достиг довольно важного второстепенного поста, где имел своих подчиненных, которым мог вполне развязно говорить: «Вот вам моя идея! вам остается только развить ее!» Но уже и отсюда он прозревал далеко и видел в будущем перспективу совсем иного свойства…
Тем не менее и у этого человека был червь, который грозил подточить все эти импровизированные перспективы: он по уши погряз в долгах. Игра в государственные подростки составляла лишь малую часть его существования; бо́льшая часть последнего была посвящена женщинам, обжорству и вину. Нынешние кокодессы* не любят ни домашнего очага, ни так называемого «света», ни женщин его, ни его удовольствий. Они любят нанять женщину (иногда даже в кредит) и пользоваться ею на всей своей воле, как пользуются стаканом хорошего вина или вкусным блюдом. Поэтому нет ресторана, в котором они не были бы кругом должны, нет кокотки, которой бы они, в конце концов, самым постыдным образом не надули. Часто эти подвиги сходят с рук, но иногда они влияют на ход карьеры и даже получают трагический конец.
Петенька был именно в подобном положении, так что в последнее время у него окончательно закружилась голова. Почти беспрерывно он обращался к отцу с требованием денег, и надо отдать справедливость генералу, он редко отказывал. Выкупные свидетельства сбывались* одно за другим и вырученные деньги отсылались в Петербург на поддержание Петенькиной карьеры. Но когда на дне шкатулки оказались какие-то смешные остатки, то генерал застонал. Он не спросил себя, чем он будет жить лично (у него, впрочем, оставалась в резерве пенсия), — он понял только, что посылать больше нечего.
В эту минуту приехал Петенька. Он явился взбешенный и совершенно не понимающий, каким образом могло случиться, что денег нет.
Свидание двух генералов было странное. Старый генерал расчувствовался и пролил слезы. Молодой генерал смотрел строго, как будто приехал судить старика. «Раб лукавый! — как бы говорил его холодный, почти стеклянный взор, — куда ты зарыл вверенный тебе талант?»*
Старик, впрочем, не приметил этого с первого раза. Он помолодел и стряхнул с себя сонливость. С почти детскою жадностью расспрашивал он об увольнениях, перемещениях, определениях, о слухах и предположениях, но молодой генерал на все вопросы отвечал нехотя, сквозь зубы. Наконец зашла речь и о деньгах. Старый генерал как бы сконфузился и