они как будто о том больше хлопочут, чтоб было что-то на бумажке написано? Их интригует не столько факт, сколько то, что вот в такой-то книжке об этом так-то сказано! Спрашивается: необходимо ли это, или же представляется достаточным просто, без всяких законов, признать совершившийся факт, да и дело с концом?
— Наши дамы давно уже порешили с этим вопросом, и мир нимало не пострадал от этого! — продолжал ораторствовать Тебеньков. — На днях la princesse Nathalie — tu sais qu’il lui arrive quelquefois d’avoir des moments de charmante intimité avec ses amis![163] — сказала мне. «Mon cher! nous autres, femmes du monde, nous avons depuis longtemps tranché la question! Nous ne faisons pas de radottages, mais nous agissons!»[164]
— La princesse Nathalie! est-ce possible? Une «sainte»![165]
— Да-с, une «sainte»! Et elle a parfaitement raison, la belle princesse![166] Потому что ведь, ты понимаешь, ежели известные формы общежития становятся слишком узкими, то весьма естественно, что является желание расширить их. Не об этом спор: это давно всеми признано, подписано и решено. Saper-lotte![167] не делаться же монахиней из-за того только, чтоб князь Лев Кирилыч имел удовольствие свободно надевать на голову свой ночной колпак! Но как расширить эти формы — вот в чем весь вопрос! Voici la grrande, la grrrandissime question![168]
— Стало быть, по-твоему, лучшее средство — это протестовать на манер «Belle Hélène»*?[169]
— А ты шутишь с «Belle Hélène»? Нет, ты подумай! Вот он, протест-то, с которых пор начался! и заметь: в этой форме никто никогда не видел в нем ни малейшей опасности. Еще во времена Троянской войны женский вопрос был уже решен, но решен так ловко, что это затрогивало только одного Менелая. Ménélas! on s’en moque — et voilà tout![170] Все эти Фрины, Лаисы, Аспазии, Клеопатры* — что это такое, как не прямое разрешение женского вопроса? А они волнуются, требуют каких-то разъяснительных правил, говорят: «Напишите нам все это на бумажке!» Согласись, что это несколько странно? Согласен?
— Да… для «Belle Hélène»… действительно, едва ли требуются разъяснительные правила!
— Ну, вот видишь! А они сохнут о правилах! Мы все, tant que nous sommes[171], понимаем, что первозданная Таутова азбука* отжила свой век, но, как люди благоразумные, мы говорим себе: зачем подрывать то, что и без того стоит еле живо, но на чем покуда еще висит проржавевшая от времени вывеска с надписью: «Здесь начинается царство запретного»? Зачем публично и с каким-то дурным шиком вторгаться в пределы этого царства, коль скоро мы всем этим quasi-запретным[172] можем пользоваться под самыми удобными псевдонимами? Для большей вразумительности приведу тебе хоть следующий пример. И ты, и я, и все мы, люди современной интеллигенции, любим от времени до времени посещать театр Берга*. Для чего мы ездим туда? что́ привлекает нас? — Это, конечно, наше личное дело. И вдруг выискивается какой-нибудь intrus[173] и выпаливает нам в упор: «Вы, господа, ездите к Бергу смотреть, как француженки юпки поднимают!» Согласись, что это было бы крайне неприятно! По крайней мере, что касается до меня, то я сразу осадил бы наглеца. «Нет, милостивый государь! — сказал бы я, — вы ошибаетесь! я хожу к Бергу совсем не для юпок и проч., а для того, чтоб видеть французскую веселость, la bonne et franche gaîté française!»[174] Понимаешь? Он сказал: «Юпки поднимают», а я ему ответил: «Французская веселость». Вот это-то и есть псевдоним, один из тех псевдонимов, которые позволяют нам не слишком тяготиться игом первозданной Таутовой азбуки!
Тебеньков говорил так убедительно и в то же время так просто и мило, что мне оставалось только удивляться: где почерпнул он такие разнообразные сведения о Тауте, Фрине и Клеопатре и проч.? Ужели всё в том же театре Берга, который уже столь многим из нас послужил отличнейшею воспитательной школой?
— Жизнь наша полна подобного рода экскурсий в область запретного, или, лучше сказать, вся она — не что иное, как сплошная экскурсия. Азбука говорит, например, очень ясно, что все дети имеют равное право на заботы и попечения со стороны родителей, но если бы я или ты дали одному сыну рубль, а другому грош, то разве кто-нибудь позволил бы себе сказать, что подобное действие есть прямое отрицание семейственного союза? Нет, всякий сказал бы себе: «Это только экскурсия в область запретного, экскурсия, в которой всякий смертный может встретить нужду!» Другой пример: кто не знает, что похищение чужой собственности есть прямое нарушение гражданских законов, но ежели бы X., благодаря каким-нибудь формальным упущениям со стороны Z., оттягал у последнего с плеч рубашку, разве кто-нибудь скажет, что такой исход процесса есть отрицание права собственности! Нет, всякий выразится, что и это только экскурсия, в которой каждый смертный может встретить нужду! Представь же себе теперь, что вдруг выступает вперед наглец и, заручившись этими фактами, во все горло орет: «Господа! посмотрите-ка! ведь собственность-то, семейство-то, основы-то ваши… фюйю!» Не вправе ли мы будем замазать этому человеку рот и сказать: «Дурак! чему обрадовался! догадался?! велика штука! ты догадался, а мы и подавно! Только мы не хотим, чтоб ты нас беспокоил! Не беспокой нас, ибо дураков-горланов на цепь сажают!» Но, впрочем, pardon, cher![175] Я, кажется, слишком заболтал тебя этими mesquineries[176], которые слывут у нас под пышным именем «вопросов».
— Ах, нет! нет! сделай милость! С твоей стороны это такая откровенность! такая, можно сказать, драгоценнейшая откровенность!
— Итак, continuons[177]. Я сам не дорого ценю эту первозданную азбуку и очень хорошо понимаю, что стоит ткнуть в нее пальцем — и она развалится сама собой. Но для черни, mon cher[178], это неоцененнейшая вещь! Представь себе, что вдруг все сказали бы, что запретного нет, — ведь это было бы новое нашествие печенегов! Ведь они подвергли бы дома наши разграблению, они осквернили бы наших жен и дев, они уничтожили бы все памятники цивилизации! Но, Dieu merci[179], этого нет и не будет, потому что это запрещено. Они знают, saper-lotte![180] что в каждой губернии существует окружной суд, а в иных даже по два и по три, и что при каждом суде имеется прокурор, который относительно печенегов неумолим. Вот это-то именно и заставляет меня видеть в первозданной азбуке некоторого рода палладиум*. Я говорю себе: свойства этой азбуки таковы, что для меня лично она может служить только ограждением от печенежских набегов, — с какой же стати я буду настаивать на ее упразднении?
— Позволь, душа моя! Я понимаю твою мысль: если все захотят иметь беспрепятственный вход к Бергу, то понятно, что твои личные желания в этом смысле уже не найдут такого полного удовлетворения, какое они находят теперь. Но, признаюсь, меня страшит одно: а что, если они, то есть печенеги… тоже начнут вдруг настаивать?
— Impossible![181] это именно тот предрассудок, который уже не раз ввергал в бездну гибели целые нации. С тех пор как печенеги перестали быть номадами, их нечего опасаться. У них есть оседлость, есть дом, поле, домашняя утварь*, и хотя все это, вместе взятое, стоит двугривенный, но ведь для человека, не видавшего ни гроша, и двугривенный уже представляет довольно солидную ценность. Сверх того, они «боятся», и что всего замечательнее, боятся именно того, что всего менее способно возбуждать страх в мыслящем человеке. Они боятся грома, боятся домовых, боятся светопреставления. Et plus ils sont bêtes, plus ils sont souples[182]. Следовательно, самая лучшая внутренняя политика относительно печенегов — это раз навсегда сказать себе: чем меньше им давать, тем больше они будут упорствовать в удовольствии. Я либерал, но мой взгляд на печенегов до такой степени ясен, что сам князь Иван Семеныч, конечно, позавидовал бы ему, если бы он мог понять, в чем состоит настоящий, разумный либерализм. Печенег смирен, покуда ему ничего не дают. Как только ему попало что-нибудь на зубы — он делается ненасытен, et puis — c’est fini! L’histoire des peuples est là pour attester la vérité de ce que j’avance![183]
— Так ли это, однако ж? Вот у меня был знакомый, который тоже так думал: «Попробую, мол, я не кормить свою лошадь: может быть, она и привыкнет!» И точно, дней шесть не кормил и только что, знаешь, успел сказать: «Ну, слава богу! кажется, привыкла!» — ан лошадь-то возьми да и издохни!
— Гм… да… ты все смеешься, Гамбетта! А знаешь ли ты, что эта смешливость очень и очень тебе вредит! Tu ne parviendras jamais[184] — и я первый об этом жалею, parce que tu as quelquefois des idées[185]. Даже наши либералы и те выражаются о тебе: «Ce n’est pas un homme sérieux!»[186] Разумеется, я заступаюсь за тебя, сколько могу. Я всем и всегда говорю: «В государстве, господа, и в особенности в государстве обширном, и Гамбетта имеет право на существование!» — но ведь против установившегося общего мнения и мое заступничество бессильно!
Сделавши этот выговор, Тебеньков так дружески мило подал мне руку, что я сам сознал все неприличие моего поведения и дал себе слово никогда не рассказывать анекдотов, когда идет речь о выеденном яйце.
— Затем возвратимся вновь к так называемому женскому вопросу и постараемся, прийти к заключению. Я утверждал, что вопрос этот давным-давно разрешен, и берусь подтвердить чту мысль примерами. Оглянись кругом: la princesse de P., la baronne de К.[187] наконец, Катерина Михайловна, наша добрейшая Катерина Михайловна, — разве не разрешили они этого вопроса совершенно определенно и к полному своему удовольствию? Что они не посещают Медико-хирургической академии — mais c’est simplement parce qu’elles s’en moquent bien… de l’académie![188] A если бы захотели, то и в академию бы ездили, и никто бы не имел ничего сказать против этого! А почему никто ничего не сказал бы? потому просто, что всякий понял бы, что это один из тех jolis caprices de femme[189], которым уже по тому одному нельзя противоречить, что ce que femme veut, Dieu le veut[190].
— Но коли так, то почему же не удовлетворить желанию этих demoiselles, которых ты слышал вчера?
— Да именно потому, что в первом случае c’est un de ces jolis caprices que toute femme a le droit d’avoir[191]. Женщина, и в особенности хорошенькая, имеет право быть капризною — это се привилегия. Если она может вдруг пожелать парюру* в двадцать тысяч, то почему же вдруг не пожелать ей посетить медицинскую академию? И вот она желает, но желает так мило, что достоинство женщины нимало