pied qui r’mue», когда все «моды и робы», турнюры и пуфы, всякий бант, всякая лента, всякая пуговица на платье, все направлено к тому, чтобы мужчина, не теряя времени на праздные изыскания, смотрел прямо туда, куда нужно смотреть, — в такое время, говорю я, некогда думать об aperçus[319], a нужно откровенно, franchement[320], сказать себе: «хватай, лови, пей, ешь и веселись!»
Сознайся, petite mère, que tu as voulu faire de la blague et du joli style — et voilà tout[321]. В действительности же, ты сама очень хорошо знаешь, что все это одна меланхолия, как выражается ротмистр Цыбуля. Морни, Персиньи… неужели ты думаешь, что их можно было пленить разными aperçus politiques, historiques et littéraires? И сама «la belle résignée de Chizzlhurst»[322] — неужели «le philosophe»[323] пленил ее каким-нибудь ловким изложением «Слова о полку Игореве»? Нет, голубчик! ты сама не веришь этому, потому что тут же, через две-три строки, упоминаешь о существовании d’une certaine robe[324], «сотканного точно из воздуха»… Вот это так! вот эти-то «сотканные из воздуха» платья одни и производят в наше время эффект. C’est simple comme bonjour[325].
И совсем я не так уж неотесан, как ты полагаешь. У меня даже больше sujets de conversation, нежели сколько требуется по тому роду оружия, в котором я служу. Я учился и истории, и литературе и, кроме того, владею французским языком. Я могу рассказать и про волчицу, вскормившую Ромула, и про Калигулу, которого многие (но не я) смешивают с Кара-каллой. En fait de littérature[326], я знаю «Вихрь полунощный, летит богатырь»*, «Оставим астрономам доказывать»* — une foule de choses en un mot[327]. Правда, я несколько призабыл греческую историю, но все-таки напрасно ты думаешь меня сбить с толку своим Ликургом. Кто же не знает, что главный город Греции был Солон?*
Вообще, хоть я не горжусь своими знаниями, но нахожу, что тех, какими я обладаю, совершенно достаточно, чтобы не ударить лицом в грязь. Что же касается до того, что ты называешь les choses de l’actualité[328], то, для ознакомления с ними, я, немедленно по прибытии к полку, выписал себе «Сын отечества» за весь прошлый год. Все же это получше «Городских и иногородных афиш», которыми пробавляетесь ты и Butor в тиши уединения.
Не думай, однако ж, petite mère, что я сержусь на тебя за твои нравоучения и обижен ими. Во-первых, я слишком bon enfant[329], чтоб обижаться, а во-вторых, я очень хорошо понимаю, что в твоем положении ничего другого не остается и делать, как морализировать. Еще бы! имей я ежедневно перед глазами Butor’a, я или повесился бы, или такой бы aperçu de morale настрочил, что ты только руками бы развела!
А теперь поговорим об моих маленьких делах. То, что я писал тебе, начинает сбываться. Меня уж назвали «сынком» и дали мне поцеловать ручку (ручка у нее маленькая, тепленькая, с розовыми ноготками). Конечно, это еще немного (я уверен даже, что ты найдешь в этом подтверждение твоих нравоучений), но я все-таки продолжаю думать, что ежели мои поиски и не увенчиваются со скоростью телеграфного сообщения, то совсем не потому, что я не пускаю в ход «aperçus historiques et littéraires»[330], a просто потому, что, по заведенному порядку, никакое представление никогда с пятого акта не начинается. Что делать! Женщина так уж воспитана, что требует, чтобы однажды принятая канитель была проделана от начала до конца, а исключение в этом случае допускается только в пользу «чизльгёрстских философов»…
Это было вчера, после обеда. В этот день все офицерство праздновало на именинах у одного помещика, верст за пять от города, а потому я один обедал у полковника. Он сам хотя и не поехал к имениннику, отозвавшись нездоровьем, но после обеда тотчас исчез (представь себе, я узнал, что он делает экскурсии к жене нашего дивизионера, роскошной малороссиянке, и что это даже очень недешево обходится старику). Мы сидели вдвоем. Погода на дворе стояла отвратительная, совсем осенняя, и хотя был всего шестой час, в комнатах уже царствовал полусвет. Она полулежала на кушетке, завернувшись в шаль (elle est frileuse, comme le sont toutes les blondes[331]), я сидел несколько поодаль на стуле, чутко прислушиваясь к малейшему шороху. На ней было шелковое серо-стальное платье, которого цвет до того подходил к этим сумеркам, что мягкие контуры ее форм, казалось, сливались с общим полусветом комнаты. Я долгое время молчал, но опять-таки совсем не потому, чтобы не имел sujets de conversation, a потому просто, что наедине с хорошенькой женщиной как-то ничего не идет на ум, кроме того, что она хорошенькая. Но зато я смотрел на нее… пристально, почти в упор (c’est une manière comme une autre de faire entendre certaines intentions[332]).
— Не хотите ли творогу со сливками? — вдруг обратилась она ко мне.
— Madame!.. — сказал я, не понимая ее вопроса.
— Вы такой молодой… vous devez adorer le laitage…[333]
— Признаюсь, это меня как будто ожгло; но, к счастью, я скоро нашелся.
— Может быть, — ответил я, — но во всяком случае обожать молоко все-таки лучше, нежели обожать… лук!
В свою очередь, она с минуту в недоумении смотрела на меня… и вдруг поняла!
— Ах, да! — почти вскрикнула она, весело хохоча, — «лук»… «цыбуля»… c’est ça! Ce cher capitaine! Mais savez-vous que c’est très méchant![334] Лук… цыбуля… обожать Цыбулю… ah! ah!
И она вновь так звонко засмеялась, что я почувствовал себя довольно неловко. Ты не можешь себе представить, maman, какой это смех! Звук его ясный, чисто детский, и в то же время раздражающий, едкий. Нахохотавшись досыта, она вздохнула и сказала:
— Послушайте, баронесса! — сказал я, — я уж однажды слышал от вас это восклицание. Теперь вы его повторяете… зачем?
— А хоть бы затем, чтоб вы не смотрели так, как сейчас на меня смотрели. Vous avez des regards de conquérant qui sont on ne peut plus compromettants… ah, oui![335]
— В чьих же глазах это может компрометировать вас? Быть может…
Я остановился, как бы затрудняясь продолжать.
— В глазах ротмистра, хотите вы сказать? А если б и так?
— Цыбуля, баронесса! Поймите меня… Цыбуля!!
— Вам не нравится эта фамилия? Какой вы молодой!
— De grâce, baronne![336]
— Да, молодой! Если б вы не были молоды, то поняли бы, что Цыбуля — отличный! Que c’est un homme charmant, un noble coeur, un ami à toute épreuve…[337]
— Rien qu’un ami?[338]
— Ah! ah! par exemple![339]
Она опять залилась своим ясным, раздражающим смехом. Но я весь кипел; виски у меня стучали, дыхание занималось. Вероятно, в лице моем было что-то особенно горячее, потому что она пристально взглянула на меня и привстала с кушетки.
— Слушайте! — сказала она, — будемте говорить хладнокровно. Мне тридцать лет, и вы могли бы быть моим сыном… à peu près…[340]
«Вот оно! сынок!» — мелькнуло у меня в голове.
— Что за дело! — начал я.
— Нет, очень большое дело. Я не хочу портить вашу жизнь… не хочу! Вы только в начале пути, а я…
— Неправда! неправда! — воскликнул я с жаром, — красота, грация… la chasteté du sentiment!.. cette fraîcheur de formes… ce moelleux… ça ne passe pas![341] Это вечно!
Она засмеялась вновь, но уже тихонько, сладко, и приняла задушевный тон.
— Хотите быть моим другом? — сказала она, — нет, не другом… а сыном?
— Потому что «друг» у вас уж есть? — с горечью произнес я.
— Ну да, Цыбуля… c’est convenu![342] A вы будете сыном… mon fils, mon enfant — n’est ce pas?[343]
Я молчал.
— Но почтительным, скромным сыном… pas de bêtises…[344]правда? И чтоб я никогда не видела никаких ссор… с Цыбулей?
— И с Травниковым? — бросил я ей в упор.
— И с Травниковым… ah! ah! par exemple![345] Да, и с Травниковым, потому что он присылает мне прелестные букеты и отлично устраивает в земстве дела барона по квартированию полка… Eh bien! pas de bêtises… c’est convenu?[346]
— Mais comprenez donc…[347]
— Pas de mais! Un bon gros baiser de mère, appliqué sur le front du cher enfant, et plus — rien![348] Слышите! — ничего!
С этими словами она встала, подошла ко мне, взяла меня обеими руками за голову и поцеловала в лоб. Все это сделалось так быстро, что я не успел очнуться, как она уже отпрянула от меня и позвонила.
Я был вне себя; я готов был или разбить себе голову, или броситься на нее (tu sais, comme je suis impétueux![349]), но в это время вошел лакей и принес лампу.
Затем кой-кто подъехал, и, разумеется, в числе первых явился Цыбуля. Он сиял таким отвратительным здоровьем, он был так омерзительно доволен собою, усы у него были так подло нафабрены, голова так холопски напомажена, он с такою денщицкою самоуверенностью чмокнул руку баронессы и потом оглядел осовелыми глазами присутствующих (после именинного обеда ему, очевидно, попало в голову), что я с трудом мог воздержаться…
И эта женщина хочет втереть мне очки насчет каких-то платонических отношений… с Цыбулей! С этим человеком, который пройдет сквозь строй через тысячу человек — и не поморщится! Ну, нет-с, Полина Александровна, — это вы напрасно-с! Мы тоже в этих делах кое-что смыслим-с!
Весь остаток вечера я провел в самом поганом настроении духа, но вел себя совершенно прилично. Холодно и сдержанно. Она заметила это и улучила минуту, чтоб подозвать меня к себе.
— Vous vous conduisez comme un sage![350] — сказала она. — Вот вам за это!
Она быстро поднесла к моим губам руку, но я был так зол, что только чуть-чуть прикоснулся к этой хорошенькой, душистой ручке…
К довершению всего, мне пришлось возвращаться домой вместе с Цыбулей, которому вдруг вздумалось пооткровенничать со мною.
— Ты, хвендрик, не вздумай у меня Парасю отбить! — сказал он совсем неожиданно.
«Парася!» le joli nom![351] И я уверен, что с глазу на глаз, в минуты чувствительных излияний, он ее даже и Параськой зовет! Это окончательно взбесило меня.
— Послушайте! — отвечал я, — во-первых, я не понимаю, о чем вы говорите, а во-вторых, объясните мне, почему вы говорите «хвендрик», тогда как отлично произносите «фост»?
— Эге! да ведь и в самой же вещи так! — удивился он и на всю улицу разразился хохотом…
Итак, первый акт кончился. Но что это именно только первый акт, за которым пойдут второй и последующие — в этом ручаюсь тебе я!
Целую твои ручки. Ах, если б ты могла улизнуть от несносного Butor’a