и остались, что сестрицы Корочкины, да вот мы, да еще старый Головель года с четыре поселился. А вы, маменька, не слыхали, ка́к наши «сестрицы» себе женихов заманивают? У них на селе один офицер из нашего полка квартировал, так он рассказывал. Встанут утром, да и пойдут все три в Воплю купаться — прямо против его квартиры. И уж выделывают они штуки в воде, выделывают! А он стоит у окна да в бинокль смотрит!
— А ему, коли он благородный человек, отвернуться бы следовало или мать бы предупредить! — сентенциозно заметила Машенька.
— Есть радость жаловаться! Мать-то, может, сама и учила… Да и ему… какой ему резон себя представленья лишать? Дядя! вы у нас долго пробудете?
— Нет; сегодня в Чемезово еду, а завтра чем свет — в дорогу, в Петербург.
— В городе бы у нас побывали; на будущей неделе у головы бал — головиха именинница. У нас, дядя, в городе весело: драгуны стоят, танцевальные вечера в клубе по воскресеньям бывают. Вот в К. — там пехота стоит, ну и скучно, даже клуб жалкий какой-то. На днях в наш город нового землемера прислали — так танцует! так танцует! Даже из драгун никто с ним сравняться не может! Словом сказать, у всех пальму первенства отбил!
— Ах ты, танцевальщица! и сегодня вот танцы затеяла, а подумала ли, кто музыку-то вам играть будет!
— Вы, маменька. Фортепьяно-то у нас не очень ведь расстроено?
— Не знаю; с тех пор, как ты уехала, не раскрывали. Да что же я вам играть-то буду? Как молода была — ну, действительно… даже варьяции игрывала, а теперь… Разве вот «Ach, mein lieber Augustin!»*[427] вспомню, да и то навряд!
— Вспомните, вспомните… как-нибудь… А вы, дядя, отчего не танцуете?
— Склонности, друг мой, не имею.
— А вы принудьте себя. Не всё склонность, надо и другим удовольствие сделать. Вот папенька: ему только слово сказали — он и готов, а вы… фи, какой вы недобрый! Может быть, вы любите, чтобы вас упрашивали?
— Нет, уж сделай милость, уволь!
— Дядя! душка! хотите, я на колени перед вами встану?
— Коли охота есть на коленях стоять — становись!
— Фи, недобрый какой! а еще либералом считается! Дяденька! ведь вы либерал — ха-ха! Меня намеднись предводитель спрашивал: «Что это ваш дяденька-либерал как будто хвост поджал?..» в рифму, ха-ха!
В таком характере длился разговор в продолжение целого часа, то есть до тех пор, когда, наконец, явился Павел Федорыч с обоими Головлятами. Действительно, один был черненький, другой беленький. Оба шаркнули ножкой, подошли к Машеньке к ручке, а Нонночке и Филофею Павлычу руку пожали.
— Внучки Арины Петровны — чай, помнишь, братец! — отрекомендовала их мне Машенька. — Приятельница мне была, а во многих случаях даже учительница. А христианка какая… даже кончина ее… ну, самая христианская была! Пришла в праздник от обедни, чайку покушала, легла отдохнуть — так мертвенькую в постели и нашли!
На несколько минут все вдруг смолкли. Машенька вздыхала, Нонночка улыбалась и обменивалась с молодыми Головлевыми взглядами, которые очень смешили их.
— Поль! а скоро старый Головель своих Головлят с тобой отпустил? — первая прервала молчание Нонночка.
— Ну, нет, подумал-таки!
— Он, Нонна Савишна, боится, чтоб мы нечаянно в разврат не впали! — сказал беленький Головленок.
— Он нас, Нонна Савишна, нынче по утрам все просвирами кормит! — присовокупил черненький Головленок.
— Уж он крестил нас, крестил! Мы уж в коляску сели — а он все крестит. Как мост переехали, я нарочно назад оборотился, а он стоит на балконе и все крестит!
— Ах, молодые люди, молодые люди! — вступилась Машенька, — все-то бы вам покощунствовать! А разве худое дело — хоть бы просвиры! ведь они… божественные! Ну, или покрестить — отчего же и не перекрестить в путь шествующих!
— В путь шествующих… в Березники! — заметил Павел Федорыч, и все вдруг засмеялись.
Опять наступило молчание, и возобновилась прежняя игра глазами между молодыми людьми. Наконец уже около четырех часов доложили, что кушать подано, и все гурьбой потянулись в залу.
За обедом все языки развязались, и сделалось очень шумно, так что я начинал уже терять надежду возобновить разговор о Коронатс, как Нонночка совершенно неожиданно помогла мне.
— От Короната Савича какой-нибудь новенькой выходки не получили ли? — обратилась она к матери.
— Нет, пока ничего… — ответила Машенька, слегка конфузясь и быстро взглядывая на меня.
— Вы знаете, дядя, что у нас в семействе нигилист проявился? — продолжала болтать Нонночка.
— Филозо́ф-с, — пояснил Филофей Павлыч, — юриспруденцией не удовлетворяется, считает ее за науку эфемерную и преходящую-с. В корень бытия проникнуть желает.
— Нет, в самом деле! Вы слышали, дядя, что Коронат Савич в Медицинскую академию перейти желает… ха-ха!
— Слышал. Но что же тут смешного?
— Как что смешного! Мальчишка в семнадцать лет — и сам себе звание определяет… ха-ха! Медиком быть хочу… ха-ха!
— Он, может быть, Нонна Савишна, ветеринаром быть желает. Нынче земские управы всё ветеринаров вызывают — так вот он и прочел! — сострил беленький Головлев.
— Ветеринаром — ха-ха! именно, именно ветеринаром! отлично! отлично! Вы — душка, Головлев! Папаша! пожалуйста, вы его в наш уезд ветеринаром определите! Я его к своей Бижутке годовым врачом приглашу!
Нонночка грохотала, и весь синклит вторил ей, кроме, впрочем, Машеньки, которая сидела, уткнувшись в тарелку, и Добрецова, который был серьезно-печален, словно страдал гражданским недугом.
— Я не имею чести знать Короната Савича, — обратился он ко мне, — и, конечно, ничего не могу сказать против выбора им медицинской карьеры. Но, за всем тем, позволяю себе думать, что с его стороны пренебрежение к юридической карьере, по малой мере, легкомысленно, ибо в настоящее время профессия юриста есть самая священная из всех либеральных профессий, открытых современному человеку.
— Почему же вы так думаете?
— А потому просто, что общество никогда так не нуждалось в защите, как в настоящее время.
— В защите? против чего?
— Против современного направления умов-с. Против тех недозрелых и, смею так выразиться, нетерпимых теорий, которые предъявляются со стороны известной части молодого поколения, к которому, впрочем, имею честь принадлежать и я.
— Но ведь такого рода защиту могут и становые пристава оказать!
— Могут-с; но без знания дела-с.
— Отчего же? Ведь доискаться, что человек между грядами спрятался, или допросить его так, чтоб ему тепло сделалось, — право, все это становой может сделать если не лучше (не забудьте, на его стороне опыт прежних лет!), то отнюдь не хуже, нежели любой юрист.
— Да-с, но ведь факты, на которые вы указали, — ни больше ни меньше, как простые формальности. И даже печальные формальности, прибавлю я от себя. Их, конечно, мог бы с успехом выполнить и становой пристав; но ведь не в них собственно заключается миссия юриста, а в чем-то другом. Следствие будет мертво, если в него не вложен дух жив. А вот* этот-то дух жив именно и дается юридическим образованием. Только юридическим образованием, а не рутиною-с.*
— Гм… ежели вы с точки зрения «духа жива»… Скажите, пожалуйста, этот «дух жив» — ведь это то самое, что в прежние времена было известно под именем «корней и нитей»?*
— И это-с. Вообще, юрист прежде всего обращает внимание не на частности, а на полноту общей картины, на тоны ее, на то, чтобы в ней, как в зеркале, отражалось действительное веяние среды и минуты. Что преступление не должно остаться безнаказанным — это, конечно, не может подлежать ни малейшему спору. Но главное все-таки — это раскрыть глаза самому обществу, указать ему на сущность и источник вредных поползновений и возбудить в нем желание самозащиты. Этот последний результат в особенности важен; в нем, я полагаю, заключается самое бесспорное доказательство преимущества современных юридических деятелей над прежними.
— Извините! я — человек старого покроя, и многое в современных порядках не совсем для меня ясно. Вот вы сейчас о самозащите упомянули: скажите, часто бывают доносы в ваших краях?
— Не доносы-с, а выражения общественной самопомощи-с.
— Ну, да; разумеется, самопомощи… Часто?
— Да, общество наше, по-видимому, с каждым годом яснее и яснее сознает свои права и обязанности.
— Гм… Конечно, это — не больше, как личное мое мнение, но я все-таки должен сознаться, что сердце мое больше лежит к становым приставам. И даже именно потому, что у них мало юридического развития.
— Ну, это уж — дело вкуса-с.
Покуда мы таким образом беседовали, все остальные молчали. Нонночка с удовольствием слушала, как ее Поль разговаривает с дяденькой о чем-то серьезном, и только однажды бросила хлебным шариком в беленького Головлева. Филофей Павлыч, как глиняный кот, наклонял голову то по направлению ко мне, то в сторону Добрецова. Машенька по-прежнему не отрывала глаз от тарелки.
— А впрочем, — кинул Добрецов в заключение, — так как речь у нас началась с Короната Савича, то я считаю долгом заявить, что ничего против его намерений не имею. Медицинское поприще, и даже ветеринарное, как заметил мсьё Головлев…
Достаточно было возобновления этой остроты, чтобы все засмеялись, и разговор наш прекратился. Машенька вздохнула свободно и, чтобы дать другое направление мыслям, обратилась к черненькому Головлеву с вопросом:
— Ну, а папенька как? здоров?
— Как бык-с.
— Ну, и слава богу. Благочестивый ваш папенька человек. Вот я так не могу: в будни рано встаешь, а в воскресенье все как-то понежиться хочется. Ну, и не поспеешь в церковь раньше, как к Евангелию. А папенька ваш, как в колокол ударили — он уж и там.
— Он у нас сам первый в колокол и ударяет. Возьмет за веревку и зазвонит.
— Любит бога ваш папенька! нечего сказать — очень любит! Не всякий это…
— Он у нас с священником все полемику ведет! — как-то высунулся вперед, словно вынырнул, беленький Головлев.
— Старозаветный ведь поп-то у вас!
— Да, все на ектениях* сбивается — ну, отец и поправляет, да вслух, на всю церковь! «Николаевну» — врешь: «Михайловну»!»
— Вот как!
— А то у нас такой случаи был: в Егорьев день* начали крестьяне попа по полю катать — примета у них такая, что урожай лучше будет, если поп по полю покатается, — а отец на эту сцену и нагрянул! Ну, досталось тут всем на орехи!
— Скажите на милость — так вот у вас поп какой. Нет, у нас попик — ничего, чистенький. Всё «Труды» какие-то читает! Зато, может быть, ваш малым довольствуется, а наш за свадьбы больно дорого берет! Ни на́ что не