пользуется это собирательное, известное под скромным и не совсем лестным именем Молчалина. Возьмите самый вульгарный пример: вам нужен кусок мяса. Ежели стоящий в мясной лавке за прилавком Молчалин-приказчик знаком вам — вы получите мягкий и сочный ростбиф, ежели незнаком — вам за те же деньги отпустят сапожное голенище. Другой, не менее вульгарный пример: вы хотите попасть в театр. Мигните другу Молчалину — и билет у вас в кармане, хотя бы это было за минуту до начала представления и хотя бы в представлении этом разом принимали участие: Марковецкий, Алексеевы и Душкин…
Но особенно драгоценны Молчалины в минуты опасности, в те скорбные минуты, когда человеческое бытие находится под угрозой перейти в небытие. Что делать в подобном случае? куда идти? что предпринять? — Ответ простой: прежде всего, запастись Молчалиным и затем, как только почуется в воздухе гарь, бежать к нему…
Я не могу сказать, как он там мастерит, но что он действительно нечто смастерит — это почти наверное. По проекту вам следовало, например, с четвертого этажа соскочить, а на деле, вместо вас, с четвертого этажа куклу выбросят, а вас только спрячут на время, чтоб на глаза вы не попадались.
Поверит ли читатель, что в детстве я знал человека (он был наш сосед по имению), который по всем документам числился умершим*? Он был мертв, и между тем жил, то есть распоряжался имением, пил водку, содержал псовую охоту, ездил к соседям в гости, словом исполнял весь помещичий обиход доброго старого времени. Спрашивается: кто, как не Молчалин, возродил этого человека к жизни?
Мне кажется, что сказанного выше вполне достаточно, чтоб в значительной степени умерить пренебрежение, которое высказывают к Молчалину те самонадеянные люди, которые думают, что они и без содействия Молчалиных проживут. Нет, не проживут. Увы! ежели народная мудрость предписывает нам помнить пословицу: от сумы да от тюрьмы не отрекайся! — то собственный жизненный опыт тем с большим основанием должен воспретить нам отрекаться от Молчалина, все существование которого есть не что иное, как непрестанное напоминание о суме и о тюрьме. Жив Молчалин — стало быть, жива тюрьма и сума!
Итак, отбросим в сторону вредное самомнение и скажем себе раз навсегда: да, без благосклонного содействия Молчалиных наша жизнь есть не что иное, как опасное плавание по безбрежному океану случайностей! Одни Молчалины могут помочь в нашей инстинктивной борьбе с обязанностью гулять чинно и благородно по постылой, наторенной дороге; они одни могут утешить в тех скорбях, которые обыкновенно сопровождают эту борьбу. Заслуга громадная, вполне понятная только тому, кто на собственных боках изучил и комментировал сказание о Макаре и его телятах!
Но ежели с одной стороны заслуга несомненна, то само собой разумеется, что признание этой заслуги налагает на другую сторону известные обязательства. По мнению моему, таких обязательств два: во-первых, любить Молчалина и, во-вторых, знать его. Знать настолько подробно, чтобы можно было с уверенностью к нему подойти.
Выполнению первого из этих обязательств я посвятил всю мою жизнь. Выполнение второго — стараюсь осуществить посредством предлагаемого ряда этюдов.
Со временем, я познакомлю читателя с очень разнообразными видами Молчалина: с Молчалиным мира промышленного, с Молчалиным мира литературного и т. д.* Но теперь все-таки обязываюсь начать с Молчалина-прародителя, с Молчалина — исполнителя фамусовских предначертаний, которого, еще неискушенного жизнью, но уже понявшего, что отказ от образа и подобия божия составляет condition sine qua non его существования, — изобразил нам Грибоедов.
<2>
Как я уже не раз говорил, Молчалины отнюдь не представляют исключительной особенности чиновничества. Они кишат везде, где существует забитость, приниженность, везде, где чувствуется невозможность скоротать жизнь без содействия «обстановки». Русские матери (да и никакие в целом мире) не обязываются рождать героев, а потому масса сынов человеческих, невольным образом, придерживается в жизни той руководящей нити, которая выражается пословицей: лбом стены не прошибешь. И так как пословица эта, сверх того, подтверждается энергическим восклицанием: в бараний рог согну! — практическое применение которого сопряжено с очень солидною болью, то понятно, что Молчалины расплодились настолько успешно, что наводнили вселенную и заполнили все профессии.
По-видимому, литературе, по самому характеру ее образовательного призвания, должен бы быть чужд этот тип, а между тем мы видим, что молчалинство не только проникло в нее, но и в значительной мере прижилось. В особенности же угрожающие размеры приняло развитие литературного молчалинства с тех пор, как, по условиям времени, главные роли в литературном деле заняли не литераторы, а менялы и прохвосты. И в самом деле, что такое меняла или прохвост? — это, во-первых, отребье, а во-вторых — «столп», два качества, одинаково ограждающие человека от напастей. Что такое русская литература? — это ночлежный дом, в котором, предполагается, находят себе приют мазурики и в котором, поэтому, всякий не мазурик считает возможным сделать облаву. И вот для того, чтоб оградить себя от облав, предполагаемые мазурики (они же «мошенники пера» и «разбойники печати») и припускают к литературе менял и прохвостов, которые, яко «столпы», облавам не принадлежат.
С литературным Молчалиным меня познакомил тот же самый Алексей Степаныч, о котором я уже беседовал с читателем. В одну из минут откровенности, объясняя мартиролог Молчалиных-чиновников, он сказал в заключение:
— Да это еще что! мы, можно сказать, еще счастливчики! А вот бы вы посмотрели на мученика, так уж подлинно мученик! Я, например, по крайности, знаю своего преследователя, вижу его, почти руками осязаю, — ну, стало быть, какова пора ни мера, и оборониться от него могу. А он и преследователя-то своего настоящим манером назвать не может, а так, перед невидимым каким-то духом трепещет.
— Кто ж это такой?
— Да тезка мой, тоже из роду Молчалиных (так расплодился, уж так расплодился нынче наш род!) и Алексеем же Степанычем прозывается. Только я чиновник, а он журналист, газету «Чего изволите?» издает. Да на беду, и газету-то либеральную. Так ведь он день и ночь словно в котле кипит, все старается, как бы ему к преследователю-то своему в мысль попасть, а к какому преследователю и есть ли у того преследователя какая-нибудь мысль, — и сам того не ведает.
— Да, это не совсем ловкое положение. Что ж это, однако, за Молчалин? Я что-то не слыхал об таком имени в русской литературе. Литератор он, что ли?
— Литератор он не литератор, а в военно-учебном заведении воспитывался, так там вкус к правописанию получил. И в литературу-то недавно поступил — вот как волю-то объявили. Прежде, он просто табачную лавку содержал, накопил деньжонок да и посадил их в газету. Теперь и боится.
— Воля ваша, а я про такого газетчика не слыхал.
— Что мудреного, что не слыхал! говорю тебе: они нынче все из золотарей. Придет, яко тать в нощи, посидит месяц-другой, подписку оберет — и пропал. А иному и посчастливится. Вот хоть бы мой Молчалин, например: третий год потихоньку в лавочке торгует — ничего, сходит с рук!
— И шибко он боится?
— Так боится, так боится, что, можно сказать, вся его жизнь — одна лихорадка. Впал грешным делом в либерализм, да и сам не рад. Каждый раз, как встретит меня: уймите, говорит, моих передовиков! А что я сделать могу?
— Да, передовики, особенно наши, — это, я вам скажу, народ… Начнет об новом способе вывоза нечистот писать — того гляди, в Сибирь сошлют!
— Да если б еще его одного сослали — куда бы ни шло. А то сколько по сторонам нахватают — вот ты что сообрази! Сообщники, да попустители, да укрыватели — сколько наименований-то есть! Ах, мой друг! не ровён час! все мы под богом ходим!
— Что и говорить. Впрочем, ведь оно и мудрено иначе-то. Бродит человек поблизости — как тут разгадать, простой ли он прохожий или попуститель?
— А как его предварительно в укромное-то место посадишь, так оно вернее!
— Да; а потом и разобрать можно. Если он подлинно только прохожий — ну, и пусть себе идет на все четыре стороны!
— То-то вот и есть. А тезку-то моего даже и за прохожего никак принять невозможно. Такое уж его положение, что прямо говорят: науститель! А какой он науститель! Рублишка до смерти хочется — вот и вся завязка романа. Он ежели в первый раз человека видит, так и то в голове у него только одна мысль: вот кабы мне этакого-то подписчика! Да не хотите ли, я познакомлю вас с ним?
— Что ж, пожалуй…
— И не бесполезно будет, я вам скажу. Может быть, грешным делом, фельетончик напишете — он ведь за строчку-то по четыре копеечки платит!
Мы условились, что в следующее же воскресенье, в первом часу утра, я зайду к Алексею Степанычу, и затем вместе отправимся к его тезке.
В условленный час мы были уж в квартире Молчалина 2-го.
Нас встретил пожилой господин, на лице которого действительно ничего не было написано, кроме неудержимой страсти к правописанию. Он принял нас в просторном кабинете, посередине которого стоял большой стол, весь усеянный корректурными листами. По стенам расположены были шкафы с выдвижными ящиками, на которых читались надписи: «безобразия Свияжские», «безобразия Красноуфимские», «безобразия Малоархангельские» и проч. Ко мне Молчалин 2-й отнесся так радушно, что я без труда прочитал в его глазах: пять копеек за строчку — без обмана! и будь мой навсегда! К Алексею Степанычу он обратился с словами:
— Да уйми ты, сделай милость, моих передовиков!
— Бунтуют?
— Республики, братец, просят!
— А ты бы сказал, что республики не дадут!
— Смеются. Это, говорят, уж ваше дело. Мы, дескать, люди мысли, нам нужна истина теоретическая, а там дадут или не дадут — это для нас безразлично.
— Да неужто ж им в самом деле республики хочется?
— Брюхом, братец! вот как!
— А я так позволяю себе думать, — вмешался я, — что они, собственно, только так… Знают, что вам самим эта форма правления нравится, — вот и пишут…
Молчалин 2-й приосанился.
— Ну да, конечно, — сказал он, — разумеется, я… Само собой, что, по мнению моему, республика… И в случае, например, если б покойный Луи-Филипп… Однако согласитесь, что не для всех же народов республика пригодна!
— Еще бы! — воскликнул я, — существуют народы, для которых и Управы Благочиния — за глаза довольно!
— Вот это-то самое я им и твержу. Господа, говорю, чувства ваши очень похвальны, и я сам при случае готов… ну там, «vive Mac-Mahon»[148], что ли… ведь это все равно что по-нашему: ура! Но не все же, говорю, народы…
— Та-та-та! стой, братец! —