прервал Алексей Степаныч, — сам-то ты не твердо говоришь — вот они и не понимают. Народы да народы… какие такие «народы»? Кто об «народах» говорит? Прямо говорил бы: а в кутузку хочешь?! Сразу бы поняли!
— Да ведь это оно самое и есть, почтеннейший друг! «Есть народы», — а дальше уж всякий и сам должен разуметь: такие, мол, народы, для которых кутузка есть, так сказать, пантеон…
— И все-таки повторю: выражаешься неявственно! Никаких «народов» нет, а есть Управа Благочиния и то, что в пределах ее ведомства состоит. Так и сказывай!
— Так-то так, Алексей Степаныч! — счел долгом заступиться я, — да ведь нельзя редактору так просто выражаться. Редактор — ведь он гражданское мужество должен иметь. А между тем оно и без того понятно, что ежели есть «народы, которые», то очевидно, что это те самые народы и суть, для коих, как уж и выразился господин редактор, «кутузка» представляет своего рода пантеон. И я уверен, что и сотрудники газеты «Чего изволите?» хорошо понимают это, но только предпочитают, чтоб господин редактор сам делал в их статьях соответствующие изменения.
Молчалин 2-й горько усмехнулся.
— Да-с, предпочитают-с, — сказал он, — да сверх того потом на всех перекрестках подлецом ругают!
— Так что, с одной стороны, ругают сотрудники, а с другой, угрожает начальство? Действительно, не весьма ловкое это положение!
Молчалин 2-й на минуту потупился, словно бы перед глазами его внезапно пронесся дурной сон.
— Такое это положение! такое положение! — наконец воскликнул он, — поверите ли, всего три года я в этой переделке нахожусь, а уж болезнь сердца нажил! Каждый день слышать ругательства, и каждый же день ждать беды! Ах!
— И как мне сказывал Алексей Степаныч, неприятность вашего положения осложняется еще тем, что вы боитесь, сами не зная кого и чего?
— И не знаю! ну вот, ей-богу, не знаю! Еще вчера, например, писал об каком-нибудь предмете, писал бесстрашно — и ничего, сошло! Сегодня опять тот же предмет, с тем же бесстрашием, тронул — хлоп! Батюшки! да за что! А за то, говорят, что вчера было писать благовременно, а нынче — неблаговременно. А я почем знал?
— «А я почем знал»! — передразнил Алексей Степаныч, — а нос у тебя на что? А сердце-вещун для чего? Коли ты благонамеренный, так ведь сердце-то на всяк час должно тебя остерегать!
— Рассказывай! Тебе хорошо, ты своего проник — ну и объездил! А вот худо, как и объездить некого! поди угадывай, откуда гроза бежит!
— Да неужто же нет способов? — вмешался я, — во-первых, как сказал Алексей Степаныч, у вас есть сердце-вещун, которое должно вас остерегать, а во-вторых, ведь и писать можно приноровиться… ну, аллегориями, что ли!
— То-то и есть, что на аллегории нынче мастеров нет. Были мастера, да сплыли. Нынче все пишут сплеча, периодов не округляют, даже к знакам препинания холодность какая-то видится. Да вот, позвольте, я прочту, что мне тут один передовик напутал. Кстати, вместе обсудим да тут же и исправим. А то я уж с утра мучусь, да понимание, что ли, во мне притупилось: никакой аллегории придумать не могу.
Мы согласились. Молчалин 2-й взял со стола корректурный лист и начал:
«С. Петербург. 24 июля.
На этот раз мы вновь возвращаемся к вопросу, который уже не однажды занимал нас. Пусть, впрочем, читатель не сетует за частые повторения: это вопрос животрепещущий, вопрос жизни и смерти, вопрос, от правильной постановки которого зависит честь и спокойствие всех граждан. Одним словом, это вопрос, известный под скромным наименованием вопроса «о числе и качествах городовых», но, в сущности, проникающий в сердце нашей жизни гораздо глубже, нежели можно с первого взгляда предположить…»
— Гм… кажется, это можно?
— По моему мнению, не только можно, но и… ах, боже мой! да самая мысль, что честь и спокойствие граждан зависят от городовых… Помилуйте! я сам сколько раз порывался… сколько раз сам думал: от чего бы это, в самом деле, зависело?.. и вдруг такой ясный и вполне определенный ответ! — восклицал я в восхищении.
— А по-моему, так и тут есть изъянец, — расхолодил мой восторг Алексей Степаныч, — кажется, и всего одно словечко подпущено: «граждан», а сообразите-ка, чем оно пахнет! Какие такие, скажут, «граждане»? Откуда такое звание взялось? У нас, батюшка, нет «граждан», а всякий — сам по себе! Ты сам по себе, я сам по себе! А то «граждане»! Что за новое слово такое? Да и конец, признаюсь, мне не нравится. «Проникающий гораздо глубже, нежели можно с первого взгляда предположить»… Какой такой «первый взгляд»? и что тут еще «предполагать»? Припахивает, братец, припахивает!
— Чем же бы ты, однако ж, заменил слово «граждан»?
— А «обыватели» на что! И для тебя спокойно, и особенно гнусного нет. «Честь и спокойствие обывателей» — чем худо?
— Гм… да… вы как думаете? — обратился Молчалин 2-й ко мне.
— По-моему, «граждане» возвышеннее; но коль скоро болезнь сердца развита у вас в такой сильной степени, то безопаснее припустить «обывателей»…
— Так уж я…
Он помуслил карандаш, поскреб им на полях корректурного листа и продолжал:
— «Но для того, чтоб отнестись к делу правильно, необходимо начать нашу речь несколько издалека. Известно, что единовластие, ничем не ограничиваемое, всегда приводит государство на край гибели, а в конце концов и само погибает в той пропасти, которую постепенно подготовляет себе полным и наглым непризнанием иных руководящих начал, кроме необузданности и внезапности. Это общее правило, которое…»
— Ну, это, брат, штуки! Этого и Мак-Магон не пропустит! — прервал чтение Алексей Степаныч.
Я, с своей стороны, тоже сомнительно покачал головой.
— А что я вам говорил! — почти крикнул Молчалин 2-й, — говорил я вам, что они всегда так: начнут об бляхах для городовых, а свернут на единовластие. Что мне делать? скажите, что делать-то мне с ними?
— Я бы на твоем месте всю эту тираду похерил, а вместо нее легонькую бы похвалу градоначальнику пустил! — посоветовал Алексей Степаныч.
— Как так?
— Да так вот. Известно, мол, что в подобных делах многое зависит от градоначальников, а наш, мол, градоначальник постоянным и просвещенным вниманием к нуждам обывателей… А потом: обращаем, дескать, взоры наши!.. В надежде, мол, что скромные наши замечания будут приняты не яко замечания, но яко дань… Словом сказать, округли, защипни, помасли, положи по вкусу соли да и ставь в печку, в легкий дух, благословясь!
— И я вполне с этим согласен, — сказал я, — только, признаюсь, одно слово в редакции Алексея Степаныча я бы переменил. Он выразился: многое зависит от градоначальника, а я бы сказал: все!
— А что вы думаете! Ведь мысль не дурна! Потому что хоть и пыжатся господа передовики: единовластие да единовластие! — а чего, например, каких результатов они достигли хоть бы в ихней пресловутой Франции? Тогда как, с божьею помощью, у нас…
Он не договорил и быстро начал бегать карандашом по корректуре.
— Ну, так слушайте, как оно у меня теперь вышло:
«Но для того, чтобы отнестись к делу правильно, необходимо начать нашу речь несколько издалека. Известно, что власть градоначальника, ежели она вручена лицу просвещенному и согреваемому святою ревностью к общественному благу, и ежели притом она не стесняется посторонними придирчивыми вмешательствами, не только не приводит государств на край гибели, но даже полагает основание их величию и благоденствию. Мы же в этом отношении можем назвать себя даже особенно счастливыми, ибо у нас есть именно такое лицо, какое для нашего величия требуется. Мы никого не называем, но сердце всякого обывателя столицы безошибочно подскажет ему, о ком мы говорим. Каждый обыватель ежедневно, можно сказать, ежечасно и ежеминутно сознает себя очевидцем неусыпности и прозорливости и, конечно, не может не понимать, кому он этим обязан. Поэтому, ежели мы и решаемся посвятить столбцы наши важному вопросу о численном составе и качествах городовых, вопросу, волнующему в настоящую минуту лучшие наши умы, то отнюдь не в видах поучения, ниже совета, а лишь в форме скромного и благопочтительного мнения, принять или не принять которое будет, конечно, зависеть от благоусмотрения. Примется наше мнение — мы будем этим польщены; не примется — мы и на это сетовать не станем».
— Хорошо, что ли, так будет?
— Уж так-то хорошо, что даже я и не ожидал, — похвалил Алексей Степаныч, — и подлости прямой нет — потому, ты никого не назвал, — а между тем в нос ведь, братец, бросится!
— Ну, а вы что скажете? — обратился ко мне Молчалин 2-й.
— Хорошо, даже очень хорошо, но, признаюсь, и тут имею сделать небольшое замечаньице, которое, по мнению моему, нелишне будет принять к сведению. В новую редакцию вы перенесли из прежней (разумеется, с сообщением отрицательного смысла) слова: «не только не приводит государств на край гибели»… Конечно, я понимаю, что вы это сделали единственно ради того, чтобы по возможности сохранить труд наборщика, но людям, не посвященным в тайны корректуры, эта фраза может показаться сомнительною. Могут спросить себя: с чего это вдруг пришли ему на ум «государства, приводимые на край гибели»? Нет ли иронии тут какой-нибудь, иронии, которую наружная восторженность похвалы делает еще более едкою и чувствительною?
— А ведь замечание-то справедливое! — согласился со мною и Алексей Степаныч.
Молчалин 2-й задумался.
— Справедливое-то справедливое, — произнес он наконец, — а жаль! Фраза-то уж больно ловка!
— Да; но что-нибудь из двух одно. Если вы желаете по-прежнему пользоваться болезнью сердца, то, конечно…
— Стой! Я придумал! — вдруг нашелся Алексей Степаныч, — фразу оставить можно, только дополнить ее надо. И дополнить так: «как думают некоторые распространители превратных идей» — вот и все.
— Отлично! — согласился Молчалин 2-й и, тут же, сделав надлежащее исправление, продолжал:
«Токвиль говорит: монархи, доводящие свое властолюбие»…
— Марай! — вскричал Алексей Степаныч, — и читать дальше не нужно! Марай!
Молчалин 2-й, даже не возражая, провел крест на корректурном листе.
— «Гнейст, подтверждая это мнение, с своей стороны присовокупляет: «Монарх, который…»
— То Гнейст, а то русская газета «Чего изволите?»! Марай, любезный, марай!
— «Людовик XVI недаром со слезами на глазах собственноручно набирал знаменательные слова Тюрго: pauvre France! pauvre roi![149] Этот добродушный самодержец инстинктивно чувствовал, что он последний прирожденный король Франции и Наварры и что отныне имя Бурбонов всецело перейдет на главы тех русских офицеров, которые выслужились из кантонистов и сдаточных».
Молчалин 2-й умолкнул. Мы тоже молчали. Казалось, мы находились под гнетом какой-то неожиданности.
— Марай! марай! марай! — первый опомнился