мол, и печаль, что человек хороший, знакомый!» «Гм!.. стало быть, сам к тебе прибегал? струсил?» «Как, мол, не струсить! человек ведь… понимает!» «Ну, черт с ним, устрой какую-нибудь обстановочку, но только предупреди его, что ежели в другой раз…» Впрочем, это уж не суть важно… Главное, что теперь-то благополучно кончилось, а напредки — что бог даст!
— Алексей Степаныч! голубчик!
— Чего «голубчик»! не благодари! сам знаю! у самого дети есть! Сын у меня старший нынче осенью в Медицинскую академию на первый курс поступил, и представь себе, как он меня на днях офрапировал*. Прибегает, это,* весь взволнованный и первым словом: а ведь человек-то, папаша, от обезьяны происходит*! Я просто руками всплеснул! «Во-первых, говорю, это ты врешь, что человек от обезьяны происходит, а во-вторых, ну, ежели тебя, глупенького, кто-нибудь услышит!»
— Что ж он?
— Да что, сударь! Храбрость в них какая-то нынче завелась! В наше время, бывало, все потихоньку да умненько, чтоб не заметил никто, а нынче он знай себе твердит: пострадать хочу*!
— Отчего же вы его по классической части* не пустили? Там бы ему и в голову не пришло, что человек от обезьяны происходит!
— Знаю я и сам, что по классической лучше: сам, батюшка, классик. Да ведь и то подумал: врач будет — хлеба достанет! Не с тобой первым об этом деле разговаривать приходится… с самим Сахаром Медовичем беседу имел! И он, знаешь, как пронюхал, что я сына к медицине приспособить хочу: что, говорит, вам вздумалось? — А то, говорю, и вздумалось, ваше превосходительство, что нашему брату не гранпасьянс раскладывать, а хлеб добывать нужно!
— Однако вы, Алексей Степаныч, тово… откровенно-таки!
— Я, батенька, нынче напрямки! Потерпел-таки! покланялся! Будет. Разумеется, час выбираешь — нельзя без того! И что ж бы вы думали? Выслушал он мой ответ — и ведь согласился-таки со мной! «Да, говорит, Алексей Степаныч, это так! вы — правы! должно, говорит, сознаться, что классическое образование — оно для «нас» хорошо! А для «вас»… медицина!»
— Помнится, у вас и дочь, Алексей Степаныч, есть?
— Как же! в гимназии, в старшем классе учится… невеста! Только тоже… Не говорит она этого прямо, а все, знаете, с братом об чем-то шушукается. Ходят, это, вдвоем по зале и смеются. Подойдешь к ним: об чем, мол? «Нет, папаша, мы так! об учителях вспомнили!» Боюсь я за них! Боюсь! Особенно с тех пор, как господин Катков эту травлю поднял*! Не люблю я, батенька, этого человека — грешен. Вот и благонамеренный, а, кажется, нет его для родительского сердца постылее!
Молчалин вздохнул и смолк. С минуту длилось между нами это неловкое молчание, так что он уже начал выказывать намерение уйти, хотя, по видимоетям, спешить ему было некуда.
— Посидите, Алексей Степаныч! — начал я, — побеседуем! Ведь я вам так благодарен! так благодарен!
— Что за благодарность! А вот прикажите-ка чашку кофею подать — вот и благодарность! Я, признаться, в это время (был второй час пополудни) имею привычку к Вольфу* заходить, кофейком побаловаться, а нонче вот к вам поспешил! Думаю, надо ободрить человека! — ну, и не зашел к Вольфу!
Подали кофей, мы разговорились опять.
— Скажите, пожалуйста, как вы к Павлу Афанасьичу[4] попали? — спросил я.
— Очень просто: оба родом мы из Пронскова города*. Отец мой был мелкопоместный — и посейчас у меня там с сестрой имение есть. Пять душ временнообязанных* да двадцать пять десятин земли… за наделом*! Мне тринадцать четырнадцатых из этого имения приходится, а сестре-девице одна четырнадцатая часть — вот я и отписал ей: владей всем!
— Так вы, значит…
— Дворянин, сударь, как же! Только горевые мы, сударь, дворяне! Не знаю, как теперь, а в старину нас «прончатами» называли! Бывало, как время к выборам близится, ну, тузы-то, которые в предводители попасть норовят, и увиваются за «прончатами». Соберут, это, «уполномоченных»*, рассадят их на подводы, и — марш в губернию. А там их по постоялым дворам разберут да на свой счет и содержат: поят, кормят, по картузу купят, иному сюртук, другому полушубок соорудят. Все, значит, покуда баллотировки нет. А как кончится баллотировка, да наклали ему шаров направо — он и милости свои сейчас прекратил. Папенька-то покойный сколько раз, бывало, из Рязани в Пронск пешком прохаживал!
— Стало быть, Фамусов вашим соседом был?
— Да, у него в Пронском пятьсот душ было да в других губерниях вдвое, ежели не втрое. Ну, и взглянул он на наше убожество.
— Ну, а скажите-ка откровенно, хороший он человек был?
— Павел-то Афанасьич! такой человек! такой человек! Мухи не обидел — вот что я вам скажу! Конечно, своего не упускал — ну, да ведь наше дело сторона! А уж как обходителен был! прост! Чтоб обругать, это, или оборвать — ни-ни! Чуточку бы «понятия» ему прибавить — далеко бы он ушел!
— Гм… а не пристрастны ли вы, Алексей Степаныч? Помнится, ведь вы с Софьей-то Павловной…
— И ни-ни! боже вас сохрани! Софья Павловна, как была, так и осталась… во всех смыслах девица! Разумеется, я в то время на флейте игрывал — ну, Софья Павловна и приглашала меня собственно на предмет аккомпанемента… Однажды точно что, после игры, ручку изволили дать мне поцеловать; однако я так благороден на этот счет был, что тогда же им доложил, что в ихнем звании и милости следует расточать с рассуждением… Нет, уж вы, сделайте милость, и не думайте!
— А как же, однако, помните сцену после бала?.. когда она вас еще с Лизой застала?
— Тут, батенька, я сам кругом виноват был! Забылся-с. Ну, след ли мне был — в чьем доме! в вельможном! — шашни заводить! Само собой, что Софье-то Павловне обидно показалось! Барышня, можно сказать, в страхе божием воспитана была… завсегда у мадам Розье на глазах… и вдруг с ее фрейлиной и возле самых ее апартаментов — такой пассаж! тьфу!
— Скромничаете вы, Алексей Степаныч!
— Чего скромничать! Сам Александр Андреевич[5] впоследствии сознался, что погорячился немного. Ведь он таки женился на Софье-то Павловне, да и как еще доволен-то был! Даже доднесь они мне благодетельствуют, а Софья Павловна и детей у меня всех до единого от купели воспринимала. Как только жене родить срок приходит, так я сейчас и отписываю. И ни разу не случалось, чтоб проманкировала. Приедет, знаете, прифрантится, всех детей (у меня ведь, кроме старших, еще мелюзги пропасть!) перецелует, скажет: а помнишь, Алексей Степаныч, как ты на флейте игрывал? какой ты тогда чудак был! — и новорожденному крестнику непременно двадцать пять полуимпериалов на зубок подарит. А я, не будь прост, сейчас к Юнкеру да внутреннего займа с выигрышами билетец-с! Может быть, когда-нибудь на наше счастие тысчонок двадцать пять — об двухстах-то мы уж не думаем — и выпадет! Да, голубчик, развратили и меня с этими внутренними выигрышами! Сидишь-сидишь, да и вздумаешь: а ну как… тьфу! прости, господи!
— Как же это вы с Павлом Афанасьичем расстались?
— Да что! Как попали они в ту пору под суд…
— Так он и под судом был?
— То-то, что был. В то время к нему в канцелярию Чичиков Павел Иваныч поступил — такая ли продувная бестия! Первым делом, он Павла Афанасьича себе поработил; вторым делом, для Софьи Павловны из таможни какой-то огуречной воды для лица достал. Словом сказать, всех очаровал. Вот однажды и подсунул он Павлу Афанасьичу бумажку (я в то время не мог уж советовать: в загоне был), а тот и подмахнул. Смотрим — ан через три месяца к нам ревизия, а там немного погодя и суд…
— Огорчился, чай, Павел Афанасьич?
— Только две недели и жил после того. А умер-то как! именно только праведники так умирать могут! На последних минутах даже дар прозорливости получил: увидишь, говорит, Алексей Степаныч, что явится человек, который за меня, невинно пострадавшего, злодею Чичикову отомстит! И точно: слышим потом — Гоголь выискался! И как он его, шельму, расписал! Читали, чай?
— Читал-таки. Ну, а вы как после смерти Павла Афанасьича?
— С месяц после того я без места шатался, а затем Александр Андреич в Петербург меня перетащил. И вот тогда-то он и повинился передо мной. «Я, говорит, и невесть что про тебя, Алексей Степаныч, думал, даже целую историю из-за тебя тогда поднял, а ведь ты и в самом деле только на флейте играл… чудак!»
— Что же вы у Чацкого делали?
— В то время департамент «Государственных Умопомрачений»* учрежден был, а Александр Андреич туда директором назначение получил. Ну, и меня заодно помощником экзекутора определил.
— Христос с вами, Алексей Степаныч! да разве существовал такой департамент?
— У нас, сударь, и не такие департаменты бывали! А этот департамент Александр Андреич даже сам для себя и проектировал. Ведь он, после того как из Москвы-то уехал — в историю попал, в узах года с полтора высидел, а как выпустили его потом на все четыре стороны, он этот департамент и надумал. У нас, говорит, доселе по простоте просвещали: возьмут заведут школу, дадут в руки указку — и просвещают. Толку-то и мало выходит. А я, говорит, так надумал: просвещать посредством умопомрачений. Сперва помрачить, а потом просветить.
— И успешно у него это дело шло?
— Как сказать! настоящего-то успеху пожалуй что и не достиг. Последовательности в нем не было, строгости этой. То вдруг велит науки прекратить, а молодых людей исключительно с одними сонниками знакомить, а потом, смотришь, сонники в печку полетели, а науки опять в чести сделались. Все, знаете, старинное московское вольнодумство в нем отрыгалось. Ну, и вышло, что ни просветил, ни помрачил!
— И долго у вас эта канитель тянулась?
— Нет, не долго. Всего годков с десять директором посидел. А под конец даже опустился совсем. «Опротивело!» — говорит. Придешь, это, бывало, с докладом, а он: «Ах, говорит, как все мне противно!» Или вдруг монолог: «Уйду, говорит, искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок!» И что ж бы вы думали! — на одиннадцатом году подал-таки в отставку!
— Жив он еще?
— В имении своем, в веневском, живет. И Софья Павловна с ним. И посейчас как голубки живут. Жаль, детей у них нет — все имение Антону Антонычу Загорецкому останется. Он Чацкому-то внучатным братом приходится.
— Помилуйте! — да ведь и Чацкому теперь, поди, за семьдесят — сколько же лет Антону Антонычу?
— Ему под девяносто, да он, сударь, и до ста шутя проживет. Вы его