Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 20 томах. Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо

куда… знаешь ли, ведь это было отчасти даже скандально!

— Ах, не вспоминай… я так была тогда счастлива! И опять две слезки.

— А ты как? — спохватилась она, — все такой же… дурной?

Очевидно, что лексикон ее был не разнообразен. Но и это опять-таки мило. Она знает, что она куколка и что les messieurs[107] любят куколок совсем не за лексикон. Они любят потому, что они… дурные. Это слово запало в ее голову, и она повторяет его, как повторяла и ее куколка-maman. Они дурные, но, вместе с тем, они и милые, хотя об этом не принято говорить, а можно только по секрету думать. И maman ее по секрету так думала, и в доказательство, что les messieurs бывают и милые, большая куколка произвела на свет маленькую куколку. Дурные и милые — весь круг ее мыслей тут, а в то же время и весь лексикон. Ужели это не трогательно?

— Ну, что́ обо мне говорить! — ответил я, — нет, ты лучше вот что скажи: где ты это платьице шила?

— У Worth… я всегда у него, весь туалет делаю. Ах, он такой милый! Et gentleman — jusqu’au bout des ongles![108] Когда он снимает мерку, я всегда хохочу. А тебе нравится это платье?

Она инстинктивно встала, подошла к зеркалу, посмотрелась спереди, отошла, потом повернулась, опять отошла, оглянулась и поправила сзади складочку.

— Не правда ли, хорошо?

— Восхитительно!

— И что ужасно приятно: я почти совсем не чувствую, что я одета. А впрочем, это достается не легко, потому что он (Worth) ужасно как строг! Когда он снимает мерку или примеривает — это целый урок… Он командует, à la lettre[109] командует. Представь себе, не позволяет дышать: tâchez de ne plus respirer… parfaitement! oui, c’est ça![110] Приказывает принимать всевозможные позы: mélancolique, suppliante, impérieuse…[111]заставляет поднимать руки… И это… иногда без рукавов!

— Ах!

— Да, и мне ужасно было в первый раз страшно. Но потом привыкла — и ничего!

— Ну, а перчатки где берешь?

— Перчатки — у Boivin[112], шляпки — у Coralie[113]. Ну, посмотри: разве можно сказать, что это — шляпка?

Она опять подошла к зеркалу и повернулась перед ним.

— Какая это шляпка! Это — воздушное безе́! Это «шпанские ветры»… помнишь, у вас был повар Кузьма — как он отлично «шпанские ветры» приготовлял!

— Ах, Симон так любил это пирожное!

— И это пирожное, и тебя…

— Нет, он любил еще Милэди! помнишь, у нас рыженькая лошадка была, еще я верхом на ней всегда ездила? Еще однажды я так неловко свалилась?

— Помню, помню! Стало быть, три вещи Симон любил: «шпанские ветры», кобылку и тебя. Все вместе это составляет ваши семейные les pieux souvenirs[114]. Но ножки твои, Наташа? Я непременно хочу твою ножку видеть!

Она слегка сжалась, молвила: ах, ты все такой же… дурной! но ножку все-таки показала… Ах, это была ножка!!

Прелесть! — воскликнул я от глубины души, — и как обута — восхищенье!

— Да, но это уж не в Париже, — заметила она очень серьезно, — туфли и ботинки мне Теодо́р отсюда присылал от Auclair[115].

— Вот как! Что ж, впрочем, это и резонно. Я и сам: вино от Рауля беру, но балыки… о, балыки непременно надо в Москве на монетном дворе покупатьянтарь!

Упоминание о балыке, по-видимому, подействовало на нее возбудительно, потому что она инстинктивно потерла ручкой корсет в том месте, где даже у куколок предполагается желудочек. Куколка куколкой, а покушать тоже хочется.

Покушать захотелось? — спросил я, — пожалуйста, не церемонься! приказывай!

— Да… крылышко… если можно! — прошептала она стыдливо.

Зачем крылышко? котлеточку? бифштекцу?

Я поспешно распорядился, и через полчаса мы уже сидели за столом.

— Наташа! как тебе угодно, а я сяду поближе, рядышком. Помнишь, как в тот день? Утром мы заблудились, а за обедом, как ни в чем не бывало, сидели рядышком.

— И ты… ах, какой ты тогда был!

Сорвиголова? Гм… я и теперь… А впрочем, нет — что́ уж теперь! Самая малость во мне теперь осталась, да и то больше вроде как напоминание

— Ах, бедненький!

— Да, но тогдатогда я действительно… Больших усилий мне стоило, чтоб вывести тебя… на правый путь! Ах, какие это были минуты!

Наташа глубоко-глубоко вздохнула, потом вдруг приподнялась и поцеловала меня в лоб.

— Это тебе за то, что ты помнишь… дурной!

— Не только это помню, но даже и еще многое вспомнил. Помнишь, в тот день у вас за обедом подавали суп-рассольник из цыплят, a maman положила тебе в тарелку пупочек?

— Ах, я обожала пупо́чки!

— Да, ты любила их, но, несмотря на это, зная, что я тоже люблю пупо́чки, и повинуясь влечению сердца, ты взяла и переложила пупочек в мою тарелку… я никогда, никогда этого не забуду!

— Но знаешь ли ты, что maman заметила это и после обеда ужасно меня забранила?

Ужели? и ты скрыла от меня это!

Зачем говорить! Я знала, что это тебя огорчит.

Из-за меня пострадала! Нет, воля твоя, а я не могу. Я еще раз поцелую тебя за это!

И поцеловал.

Таким образом пролетело полчаса; но к концу этого срока les pieux souvenirs начали истощаться. Истощались, истощались и вдруг совсем иссякли. Был даже такой страшный момент, когда мне показалось, что я зевнул. К счастию, Наташа не заметила моей невежливости, потому что она в это время отвернулась… тоже чтобы зевнуть. Но вдруг она оживилась.

— А ведь я об чем-то сбиралась тебя попросить… ах, какая я глупенькая! об главном-то чуть-чуть не позабыла! Ты Филофея Иваныча помнишь?.. ах, ну да того самого Филофея Иваныча, который при Теодоре был воспитателем?

Длинный такой?

Совсем он уж не такой длинный… ты всегда, cousin, преувеличиваешь! Конечно, у него рост

— Ну, словом сказать, того, с которым покойный Simon однажды распорядился…*

— И это ты преувеличиваешь: совсем это не так было. Конечно, Филофей Иваныч был тогда дурной, а я ничего не понимала и пожаловалась… Впрочем, Simon был всегда к нему несправедлив… Ah! les hommes sont si méchants![116]

Она остановилась, и на этот раз уж не две, а ровно четыре слезинки выкатились из ее глазок.

— Ну, не огорчайся, душа моя, ведь я пошутил! — постарался я утешить ее, — говори же, что́ нужно тебе для Филофея Иваныча?

— Ты знаешь, как много наше семейство ему обязано. Даже Simon — и тот отдавал ему справедливость. Так что ежели Теодор имеет христианские правила, то это именно только благодаря ему.

— Ну-с, так чем же я могу быть ему полезным?

Нельзя ли, голубчик, как-нибудь устроить его при вашей литературе?

— Ка́к это — при литературе?

— Ну, да, место какое-нибудь… ты это можешь, cousin! он говорил мне, что ты все, все можешь!

— Разве он пишет?

— Ах, он ужасно пишет! он целый день, целый день пишет! и даже один сам с собою декламирует! Некоторое он и мне читал… право, нисколько не хуже «Бедной Лизы»… Голубчик! прочти!

При этой просьбе les pieux souvenirs окончательно исчезли. Мне вдруг показалось, что я очутился в каком-то темном складе, где грудами навалены куколки, куколки, куколки без конца. Отличные куколки, лучшие в своем роде. Одеты — прелесть; ручки, ножки, личики, грудки — восторг; даже звуки какие-то издают, делают некоторые несложные движения головкой, глазками. Словом сказать, любую из них посадил бы в гостиную и любовался бы, как она глазки заводит. И вдруг одна из куколок встает и говорит: покажите, пожалуйста, как мне пройти в литературу! это я не для себя прошу… фи! а для Филофея Иваныча! И при этом начинает лепетать: «Бедная Лиза»*, «Марьина Роща»*, «Сарепта», «Вадим»*…Куколка, куколка! да ведь ты картонная!* ка́к это язычок твой выговорил: ли-те-ра-ту-ра? — Ах, это не я, это Филофей Иваныч… Как тут быть? Начать объяснять, что литература есть нечто серьезное и совсем не кукольное — не поверит; доказывать, что «Бедная Лиза» давно уж не представляет достаточного мерила для сравнения — не поймет…

Но тем-то именно и сильны куколки, что они ничего не понимают. И ежели, при этой силе непонимания, найдется мудрец, который овладеет ею и добьется, что куколка что-нибудь затвердит, то она, в пользу этого затверженного, способна будет на всякие доступные куколке подвиги. Будет с утра до вечера повторять одно и то же слово, будет сердиться, ронять слезки, жаловаться на судьбу. И непременно в конце концов чего-нибудь добьется: если не прямо несообразность какую-нибудь вынудит сделать, то заставит наобещать с три короба, налгать.

— Послушай, Наташа, неужели ты не знаешь, что литература — это своего рода республика, в которой таких мест, куда бы можно было «пристроить», не полагается? — спросил я, вместо ответа.

Я нарочно употребил такой оборот речи, чтоб она не сразу могла понять. Я думал: надо ее поразить чем-нибудь помудренее, заставить ее сначала прислушаться, постараться заучить. Она заучит, перескажет Филофею и, разумеется, переврет. Выйдет сначала одно недоразумение, потом еще недоразумение, потом десятки, сотни недоразумений — смотришь, ан время-то и прошло. Однако ж она даже и этой перспективы меня лишила.

— Значит, вакансий в эту минуту нет? — воскликнула она с неподдельной горестью.

— Не только в эту минуту… ах, пойми меня, ради Христа! ни в эту, ни в другую минуту, никогда вакансий не полагается! От природы их нет.

— Ах, ты меня обманываешь!

— Да нет же! если мне не веришь, кого хочешь спроси. Ну, Теодора.

— Теодор, напротив, говорит, что у вас беспрестанно места открываются. Да это так и должно быть, потому что как же иначе, без подчиненных, вы книжки бы издавали!

— Да очень просто; напишет кто-нибудь с воли хорошую вещь, ее и печатают!

— Ах, так ведь у него — много! Он целый большой сундук с собою привез!

— Ну, вот ты ему и скажи: пускай принесет. Конечно, не сразу весь сундук, а понемножку.

— И ты сейчас ему жалованье положишь?

Мне вдруг надоело. Мне даже показалось, что совсем это не куколка, а просто замоскворецкая тетеха, которая дремлет и во сне веревки вьет.

— Ну да! назначу! назначу! — крикнул я, чтоб как-нибудь покончить.

Однако ж мой тон огорчил ее.

— Вот ты и рассердился! — пролепетала она сквозь слезки, — сейчас был милый, а теперь… дурной! А я все-таки тебе благодарна. Хоть рассердился, а доброе дело сделал. И я доброе дело сделала… хоть и рассердила тебя.

С этими словами она встала и начала прощаться.

— Ну, до свидания, мой родной. Благодарю, что побаловал. За все, за все благодарю вообще… И

Скачать:PDFTXT

куда… знаешь ли, ведь это было отчасти даже скандально! — Ах, не вспоминай… я так была тогда счастлива! И опять две слезки. — А ты как? — спохватилась она, —