Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 20 томах. Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо

пашет, боронит и косит, а на сон грядущий получает столько ударов вожжами, сколько влезет? Итак, возьмем в этой культурной среде один из лучших экземпляров, вроде Поликсены Ивановны. Бесспорно, это женщина разумная и даже самостоятельная, а посмотрите, как она гордится, что за таким «добытчиком», как Павел Ермолаич, она живет как за каменной стеной! как она глубоко убеждена, что он доставит ей обеспечение и покровительство, и как смиренно счастлива, если ей удастся отблагодарить мужа за это покровительство, устроив ему домашний комфорт! Не очевидно ли, что она и сама считает свою роль второстепенною, зависимою? что она и сама сознает, что без Павла Ермолаича ей — мат? Но этого мало: она называет мужа не иначе, как Павлом Ермолаичем (я уверен, что даже один на один она не отступает от этого правила), а он нет-нет да и обласкает ее «Поликсенчиком». И когда она слышит это обращенное к ней уменьшительное, то не только радуется, но и гордится этим: стало быть, дескать, я еще заслуживаю! Я не утверждаю, чтобы в соображениях ее по этому предмету непременно играли роль «атуры», но, помимо воли, сами собой (в форме скромного инстинктивного охорашивания), вероятно, сказываются и они. Во всяком случае, она несомненно сознает, что известная пословица: курица не птица и т. д. — не просто пословица, но и факт, по поводу которого до поры до времени спорить и прекословить бесполезно. А ежели она все это сознает и приемлет, то должна неминуемо сознавать и принимать и то — что она… дама! И — о, ужас! — что только именно это «дамство» спасает ее от тех практических последствий, которыми чревата сейчас упомянутая пословица

Павел Ермолаич знает эту двойственность своей подруги и относится к недоумениям ее несколько иронически. По моему мнению, он поступает в этом случае несправедливо, ибо недоумения эти отнюдь не от Поликсены Ивановны зависят! Культурная женщина с младых лет так воспитывается, чтоб быть «дамой», то есть чтобы жеманиться и сидеть у мужчины на коленях. Гоп, гоп! поехали! — скажите, где та культурная дама, которой сердце не замерло бы в восторге при этом восклицании?

Поэтому, когда Тебеньков предложил приступить к разработке женского вопроса, то Поликсена Ивановна решительно этому воспротивилась, и Положилов принял ее сторону.

— Я знаю, к чему ты стремишься, Тебеньков, — сказал он, — хочется тебе насчет «лямуру» пройтись, да и вообще слабый оный пол подробному во всех частях рассмотрению подвергнуть. И знаю также, что, по нынешнему времени, это занятие самое благопотребное, по поводу которого не потребуется даже заглядывать в гостиную, не «шмыгает» ли там кто. Но подумай, однако ж, не презорно ли будет, ежели мы, подобно ретирадникам, погрязнем в одних игривостях*, а о прочих сторонах вопроса, уныльных обстоятельств ради, умолчим? Не правда ли, господа?

Мы поспешили согласиться, а Плешивцев в качестве всегдашнего антагониста Тебенькова даже присовокупил:

— Говорил я тебе, что ты, Тебеньков, паскудник и засушина. Вот и попался. Теперь ты соборне в этом звании навсегда утвержден.

— Нет, не будем чересчур строги к нашему общему другу, — продолжал Положилов, — я сам знаю, что Тебеньков немножко паскудник; но это оттого, что его чрезмерно уж угнетает чувство изящного… А сверх того, у него откровенный характер… Вот это и выдает его. Но ведь и все мы, воспитанные в преданиях эстетики, относимся к женщине по преимуществу с точки зрения «атуров» и «игривостей». Только мы не столь часто и не столь открыто говорим об этом и, разумеется, хорошо делаем. Ибо как ни привлекательны атуры, но умного в разговорах об них немного. Несмотря на эти разговоры, женский вопрос все-таки существует, и ежели он представляется безвременным и мелким, то, во-первых, потому, что сами женщины покуда еще не умеют разобраться в нем, а во-вторых и главным образом, потому, что на ближайшей очереди стоит великий мужской вопрос. Но, во всяком случае, подражать ретирадникам не подобает. Поэтому я предпочел бы женский вопрос обойти; но ежели бы вы желали беседовать на эту тему с должной серьезностью…

Положилов не досказал и тихонько-тихонько на цыпочках направился к двери и заглянул в гостиную. Он сделал это, по-видимому, совершенно инстинктивно, но вышло так наивно, что все мы, не исключая и Поликсены Ивановны, захохотали.

— Оставим! оставим! — произнес Глумов, как только улеглись первые порывы веселости, — ведь это все-таки «вопрос», а вопросы теперь не ко времени. Все стоит твердо, верно, несомненно — так гласит мудрость века сего — зачем же прать против решений ее? Да и кая польза вдаваться в исследования, коль скоро тебя каждоминутно подмывает заглянуть в другую комнату, не шмыгнул ли там кто? По-моему, это предосудительно и даже… некрасиво! А к тому же, и Поликсена Ивановна…

— Что ж я! — вступилась за себя Поликсена Ивановна, — говорите, я ничего! Только ежели вы серьезно будете, так, конечно… не вышло бы чего

И она, в свою очередьтоже, по-видимому, инстинктивно), встала и на цыпочках заглянула в гостиную.

Мы поглядели-поглядели, но на сей раз не рассмеялись, а, помолчав немного, едиными устами возопили:

Господи! да неужто ж это не кошмар!

Но здесь я должен сделать тяжкое для самолюбия признание: главную причину положиловского и нашего смущения составлял лакей Филипп. Это было какое-то сказочное существо, о котором носились самые загадочные слухи. Говорили, будто бы он репортером при какой-то секретной газетке состоит. Явится будто бы в редакцию ранним утром, вычистив господам сапоги, выложит дневной запас, а там уж и начнут «публицисты» сыскивать. Сколько раз мы убеждали Положилова рассчитать Филиппа, но всегда встречали какое-то необъяснимое упорство.

— Прогонишь этого — другого репортера наймешь! — отвечал он, — а этот, по крайней мере, сапоги ловко снимает.

И при этом, в видах самоободрения, прибавлял:

— Впрочем, с меня, брат, взятки гладки! Хоть до завтрева слушай — не боюсь!

Таким образом, и остается Филипп властителем наших дум и регулятором нашей благонамеренности в глазах «Красы Демидрона». И я даже подозреваю, что Поликсена Ивановна отчасти довольна этим: все-таки есть в доме узда, которая сдерживает этих сорванцов-подоплечников.

Между тем из столовой мы перешли в гостиную, и покуда Филипп убирал чай, разумеется, молчали. Но когда стук стаканов и ложек наконец утих, то «каверза» снова возымела действие.

— Вот вы, голубушка, сейчас сказали, — обратился Глумов к Поликсене Ивановне, — что и в нынешнее время прожить очень прекрасно можно, а я, невежа, в ту пору даже и не выслушал вас. Так уж простите вы мое невежество, научите, как это, по вашему мнению, «прекрасно прожить можно»?

Очень просто: рассчитать себя нужно.

— То есть ка́к это… рассчитать?

— Да применяясь к обстоятельствам. О больших размерах позабыть, лишние претензии тоже в сторону отложить да вот в этаком роде и подыскать себе дело.

— Или как вот он выражается, — Глумов указал на меня, — на маленьком месте небольшую пользу приносить?

— Так что ж… ах, господа! Сами же вы говорите, что нынче всего больше нужно одно: позабыть! А как же вы «забудете», ежели у вас не будет дела, которое вас от думы отведет? Ведь без дела-то вы только больше да больше будете себя бередить?

— Гм… так, по-вашему, значит, дело… и при сем небольшое… Ежели, например, моционом заняться… одобрите?

Сказав это, Глумов чуть было опять не махнул рукой, но воздержался и в заключение воскликнул:

— Голубушка вы наша!

Однако ж Поликсена Ивановна по неизреченному своему милосердию на этот раз не обиделась.

— Ну, как хотите! — сказала она, — может быть, я и пустое предлагаю, но, по-моему, ведь и в том, как вы проводите время, ничего особенно выспреннего нет.

— А ка́к мы проводим время?

— Да соберетесь, хмуритесь, никакого разговора последовательно до конца не можете довести. Посмотришь на вас — точно вы и невесть какие преступники!

— Боимся, значит?

— А что ж… полагаю, что не без того

— Поликсена Ивановна! да не вы ли сами панику на всех наводите! Не вы ли в соседнюю комнату каждоминутно заглядываете? Не вы ли мужа на французском диалекте предостерегаете: Pavel Ermolaitch… Philippe ici![134]

— Что ж я! Я, как говорит Павел Ермолаич, дама… А ведь с дамы и спросить много нельзя.

Увы! несмотря на глумовские оговорки, я должен сознаться, что Поликсена Ивановна ежели и не прямо вложила персты в язвы, то, во всяком случае, довольно близко нащупала больное место. Мне и самому неоднократно приходило в голову: боимся мы или не боимся? — и всякий раз я не то чтобы уклонялся от ответа, но, по совести, не мог отвечать ни в положительном, ни в отрицательном смысле. Очевидно, что в душевном недомогательстве, которое угнетало нас, сама по себе заключалась значительная доля неясности, мешавшей назвать его по имени. Прямой, острой боязни не было, но было беспокойство, была тупая боль. Одна из тех болей, при которых, как говорится, не знаешь, где места найти, которые зудят и сверлят весь организм, не давая свободной минуты, чтоб оглядеться и обдумать выход. Неприятнее этой боли представить себе ничего нельзя, тем больше, что подобное тупое недомогательство, однажды овладев человеком, делается как бы нормальным уделом его на все время, пока существуют причины, обусловившие его.

Во всяком случае, мне очень интересно было узнать, что́ ответит Глумов на замечание Поликсены Ивановны.

— Так, значит, боимся? — повторил он свой прежний вопрос.

Поликсена Ивановна молчала.

Тогда Глумов принялся объяснять. Но, к сожалению, объяснения эти были столь же сбивчивы и уклончивы, как и те, которые я уж давал себе и о которых только что упомянул выше. И тут оказывалось, что боязни, собственно, нет, а есть будто бы лишь горькое сознание бессилия, которое на все существование, на всю деятельность кладет унылый, почти постыдный отпечаток. Глумов с особенною настойчивостью налегал на этом различии, и для того, чтобы установить его в уме слушателей, на одно объяснение нагромождал другое, третье и т. д., и вследствие этого впадал в многословие, в перифразу. Но разница была, по-видимому, настолько деликатного свойства, что, несмотря на все усилия, различительные признаки вырисовывались слабо и со стороны очень нетрудно было их проглядеть. Вообще выходило, что дело идет только о словах и что Глумову хотелось, собственно, одного: во что бы ни стало устранить паскудное слово «боязнь», которое Поликсена Ивановна, пользуясь своей женской безответственностью, так простодушно пустила в обращение. Так что, когда Тебеньков, в шутливом русском тоне, желая поддразнить Глумова, взял его под мышки и сказал:

— Ну, что уж! признавайся! Ну, стыдишься… унываешь —

Скачать:PDFTXT

пашет, боронит и косит, а на сон грядущий получает столько ударов вожжами, сколько влезет? Итак, возьмем в этой культурной среде один из лучших экземпляров, вроде Поликсены Ивановны. Бесспорно, это женщина