Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 20 томах. Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо

денежки! А за рожью-то я еще походи, да похлопочи около нее, да постарайся! Сколько ее усохнет, сколько на россыпь пойдет, сколько мышь съест! Нет, брат, деньги — как можно! И давно бы мне за ум взяться пора! давно бы в деньги все обратить, да и уехать от вас!

— А вы с нами, Порфирий Владимирыч, поживите.

— И рад бы, голубчик, да сил моих нет. Кабы прежние силы, конечно, еще пожил бы, повоевал бы. Нет! пора, пора на покой! Уеду отсюда к Троице-Сергию, укроюсь под крылышко угоднику — никто и не услышит меня. А уж мне-то как хорошо будет: мирно, честно, тихо, ни гвалту, ни свары, ни шума — точно на небеси!

Словом сказать, как ни вертится Фока, а дело слаживается, как хочется Порфирию Владимирычу. Но этого мало: в самый момент, когда Фока уж согласился на условия займа, является на сцену какая-то Шепелиха. Так, пустошонка ледащая, с десятнику покосцу, да и то вряд ли… Так вот бы…

— Я тебе одолжение делаю, и ты меня одолжи, — говорит Порфирий Владимирыч, — это уж не за проценты, а так, в одолжение! Бог за всех, а мы друг по дружке! Ты десятинку-то шутя скосишь, а я тебя напредки попомню! я, брат, ведь просто! Ты мне на рублик послужишь, а я…

Порфирий Владимирыч встает и в знак окончания дела молится на церковь. Фока, следуя его примеру, тоже крестится.

Фока исчез; Порфирий Владимирыч берет лист бумаги, вооружается счетами, и цифры так и прыгают под его проворными руками. Сколько у него десятин ржи засевается? сколько получается от них приплода (кстати: везде уж десять лет кряду неурожай, только у него, Иудушки, всего, с божьей помощью, вдвое да втрое родится)? сколько от приплода приполну получится, ежели весь урожай, так же, как Фоке, в долг до новой ржи раздавать?

И за всем тем все его уважают, все даже удивляются, как он такой снисходительный процент берет! И начальство об этом знает, сам царь проведал.

Мало-помалу начинается целая оргия цифр. Весь мир застилается в глазах Иудушки словно дымкой; с лихорадочною торопливостью переходит он от счетов к бумаге, от бумаги к счетам. Цифры растут, растут…

Наконец все разом завертелось, смешалось и исчезло. Порфирий Владимирыч прислонил голову к спинке кресла и дремлет. И снится ему, что призывает его к себе директор департамента, в котором он когда-то служил и говорит:

— Простите меня, Порфирий Владимирыч, обидел я вас! Вам следовало бы по всем правам место вице-директора предоставить, а я Козелкова назначил! Но теперь все это исправлено. Поздравляю вас вице-директором, а Козелков, как не оправдавший моего доверия, уже отрешен мною от службы, с тем чтобы впредь никуда не определять!

У пристани[139]*

Прошло два-три года, и головлевская усадьба все больше и больше погружалась в оцепенение. Вокруг Иудушки установилось что-то вроде своеобразного порядка, который машинально поддерживался домочадцами и не допускал дома до окончательного запустения. Это был порядок молчаливого, постылого слоняния из угла в угол. Евпраксеюшка, в урочное время, слонялась, гремя ключами, из кладовой в погреб; Прохор-лакей слонялся по комнатам, метя полы и не столько вытирая, сколько размазывая пыль на мебели; конторщик Игнат, лениво передвигая ноги, слонялся днем по хозяйству, а вечером приходил с докладом к барину, причем смотрел заспанно и сердито и с трудом выговаривал фразы, вроде «коли ежели бог даст вёдрышка». Всем надоело, опротивело, хотя от праздности все сделались поперек себя толще.

Впечатление, произведенное в околотке этим оцепенением, было весьма разнообразно. Мужички продолжали снимать шапки, проходя мимо усадьбы, и в то же время тревожно присматривались, словно выжидали, какая еще новая кляуза выйдет из этих молчаливых хором. Головлевский батюшка, который некогда называл Порфирия Владимирыча «сыном церкви прелюбезнейшим», теперь явно роптал, потому что Иудушка как-то разом прекратил всякие молебны, всенощные и поминовения и даже почти перестал ходить в церковь. Соседние культурные люди, большею частью мелкопоместные, которых в Головлеве презрительно именовали «дворняшками», сплетничали и галдели.

Этот люд, которому не нашлось места ни в казенной, ни в железнодорожной службе, ни в земстве, ни в судах, ни вообще в целой природе, во множестве ютился в окрестностях Головлева, в придавленных и полуразрушенных усадьбах, преданный бесконечной голодной праздности и в то же время сохраняя во всей неприкосновенности волчий аппетит. Он от души ненавидел Иудушку за его богатство, гордость и необщительность, и потому нет ничего мудреного, что в этой среде сложился про головлевского владыку чуть не целый цикл легенд. В основе этих сказаний, как и следовало ожидать, лежали два фактора: нечистая сила и запой.

Мелкопоместные идеалисты, знавшие слабость Порфирия Владимирыча к нравственным сентенциям, стояли, по преимуществу, на стороне нечистой силы. Так как они и сами не могли хорошенько отличить область ангельскую* от области аггельской и в течение всей жизни путались в уяснении себе вопроса, о чем приличествует просить у бога, а о чем — у черта, то совершенно естественно было с их стороны прийти к заключению, что человек, у которого никогда не сходило с языка божественное, до того запутался в своих собственных афоризмах, что, сам того не замечая, очутился на дне чертовщины. Припоминалось, по этому случаю, бесконечное множество праздных слов, в разное время сказанных Иудушкой просто сдуру, а теперь приобретших силу чуть не бесспорных документов. Тогда-то он говорил о существовании какого-то «среднего места», в котором будто бы пребывают души умерших, впредь до распоряжения о расквартировании по горним селениям. Тогда-то упоминал об Эккартсгаузене, хотя лично не читал его, а слышал от папеньки Владимира Михайлыча, что дяденька Павел Михайлыч, начитавшись «Ключа к таинствам природы»*, умер в больнице умалишенных. Вспомнилось также, что Иудушка стяжателен и что, следовательно, он должен был веровать в ту или другую силу лишь постольку, поскольку та или другая являлась «скорой помощницей». Сначала, разумеется, он, по заведенному порядку, взывал к божеству: поспешай! — но ежели божество медлило, то он не задумывался прибегнуть и к другой таинственной силе, которая, по мнению людей бывалых, в житейских делах иногда даже успешнее содействует.

Напротив того, мелкопоместные реалисты склонялись более на сторону запоя и утверждали, что только запою присвоена безапелляционная власть доводить человека до состояния одичалости. Указывали при этом и на семейные примеры. И отец Иудушки, и оба его брата — все погибли жертвами запоя, не говоря уже о множестве ближних и дальних родственников, для которых беседа с графинчиком составляла самое обычное препровождение времени. Следовательно, и для Порфирия Владимирыча не представлялось резона составить исключение и избежать участи большинства человеков.

И вот, в то самое время, когда всем уже казалось, что Иудушкино «упразднение» приближается к развязке, что всякая лишняя минута, в смысле одичания, неминуемо приведет за собой катастрофу, — Головлево совершенно неожиданно оживилось.

Дело в том, что неподалеку от Головлева жила личность, которая не только принимала живейшее участие в Порфирии Владимирыче, но и зорко следила за всеми фазисами его постепенного одичания. Особа эта была Любовь Ивановна Галкина, дочь той самой тетеньки Варвары Михайловны, горюшкинской владетельницы, с которою Головлевы были издавна в ссоре за то, что она, через десять лет по выходе в замужество, то есть когда уже прочно установилось мнение о ее бесплодии, вдруг начала рожать детей. И Порфирии Владимирыч, и покойный отец его всегда указывали на Горюшкино и никак не могли позабыть, что оно окончательно утрачено для головлевского рода.

Несмотря на позднее начало, тетенька Варвара Михайловна народила (или, как выражались головлевцы на своем образном языке, «натаскала») целую кучу детей. Но одних из них она «прокляла», других — просто «рассовала» и оставила при себе только младшую дочь, Любочку, за которой и закрепила Горюшкино, выдав ее предварительно за секретаря местного уездного суда Галкина. Галкин был человек пьющий, но деловой, и потому частенько-таки «потаскивал» из суда домой. Благодаря этому чета, при жизни его, жила безбедно, и молодая секретарша в свою очередь нарожала детей. Но в начале шестидесятых годов в судьбе этого семейства произошел крупный переворот. Прошли первые слухи о судебной реформе, и Галкин начал задумываться. Сначала задумывался, потом «закурил», а наконец, и умер. Любовь Ивановна, которой было в то время уж за тридцать (в Головлеве ее презрительно называли «старой галкой»), вынуждена была, с целой охапкой «галчат», ретироваться в Горюшкино.

Галчат было семь штук: один галчонок, надежда семейства, и шесть галочек. За годами относительного довольства потянулись годы всяческих недостач и чуть не нищеты, в течение которых старая галка неутомимо возилась с своими галчатами, с трудом изворачиваясь, чтобы накормить, одеть и обуть семью. В противоположность матери, которая называла своих детей «щенятами», старая галка не могла насмотреться и надышаться на своих галчат, и при одном напоминании об них приходила в какой-то безумный экстаз. С утра до вечера, не чувствуя под собой ног, мелькала она по полям и вокруг дома, ссыпала, сливала, мерила, считала, роптала на дождь и на вёдро, и на то, что у рабочих праздников много — и с помощью недосыпаний, недоеданий и недовешиваний достигла-таки того, что галчата были накормлены, напоены, одеты и обуты. Но этого мало: нужно было дать детям воспитание, «пристроить» их (старшему галчонку при смерти отца было тринадцать, а старшей галочке, Нисочке, двенадцать лет) — старая галка и тут нашлась. Сколько ни приходилось ей слоняться по передним, умолять, выслушивать суровые отказы и опять умолять («на коленках, батюшка, стаивала!» — рассказывала она в минуты откровенности), она не отступила от своей цели и, в конце концов, добилась ее осуществления. Ганечка был принят в кадетский корпус, три старшие дочери — размещены по институтам. Совершив этот подвиг, старая галка на время успокоилась и еще пуще прежнего принялась недоедать и недосыпать в своем родном Горюшкине.

Но покой этот был непродолжителен. Сперва подросли остальные три галочки, тоже потребовавшие размещения по институтам, потом — стали слетаться в родное гнездо старшие, оперившиеся галчата. Старая галка билась как рыба об лед и взывала к небу, чувствуя себя в положении человека, для которого малейшая оплошность может сделаться равносильной голодной смерти.

Старшие галочки были девушки не очень видные, но живые, миловидные и, главное, полненькие («кубышечки», как их называли офицеры квартировавшего в К*** драгунского полка). Институтское воспитание, конечно, и на них наложило свою руку, вследствие чего они ходили с прискочкой, картавили и щурили глазки, но даже и это не вредило им, а, напротив того, считалось несомненным признаком невинности. Мысль, что Нисочке уж двадцать лет, что за нею следуют: Фимочка, Катечка и проч., и что

Скачать:PDFTXT

денежки! А за рожью-то я еще походи, да похлопочи около нее, да постарайся! Сколько ее усохнет, сколько на россыпь пойдет, сколько мышь съест! Нет, брат, деньги — как можно! И