литература кажется несколько однообразною, через край переполненною мужиком. Черт возьми! Ведь и я… да, брат, я тоже не чужд соловьев и роз… Но, присмотревшись к делу пристальнее, приходится согласиться, что иначе оно не может и быть. Как ни вертись, а мужик — герой современности. И не со вчерашнего дня, впрочем, это так повелось, а давненько-таки. Ты, разумеется, не был очевидцем «начала», но я не только помню, но даже лично присутствовал при нем. Я помню «Деревню», помню «Антона Горемыку». Это был первый благотворный весенний гром и первые хорошие человеческие слезы. И с легкой руки Григоровича представление о мужике прочно залегло и в литературе и в обществе, а с половины пятидесятых годов оно сделалось уже господствующим в русской жизни. Все, что ни есть мыслящего в России, отлично понимает, что куда бы ни обратились взоры, — везде они встретятся с проблемой о мужике. Лучшие государственные люди последнего времени все силы свои отдали мужику, и рядом с ними тому же мужику всецело посвящали себя и лучшие представители нашей интеллигенции. Припомни годы «освобождения» и сознайся, что никогда этому слову не придавалось более широкого смысла, никогда интерес, возбужденный им в обществе, не граничил так близко с энтузиазмом. Оказалось, что название «мужик» выражает нечто очень сложное, почти всепроникающее. Всем он нужен, у всех как бельмо на глазу. Помещик, заводчик, фабрикант, подрядчик, одним словом, всякий человек, делающий какое-нибудь дело, понимает, что в этом деле на первом плане стоит мужик. Должна понимать это и литература. Но если мужик так всем необходим, то надо же знать, что́ он такое, что́ он представляет собой как в действительности, так и in potentia[143], какие его нравы и обычаи, с которой стороны и как к нему подойти. И, к удивлению, оказывается, что это совсем не просто и что мир мужицких отношений значительно сложнее и запутаннее, нежели тот, в котором привыкли вращаться мы, люди интеллигенции. Но раз отворивши дверь в эту область загадок, затворить ее уж нельзя. Во-первых, этому воспрепятствует свойственная интеллигентному человеку любознательность; во-вторых, личный интерес каждого будет всеминутно подстрекать: иди до конца, дознайся и определи; а в-третьих, дверь сама просто-напросто окажется неудобозатворимою. Вот отчего современная атмосфера так и насыщена мужиком: очень уж много оттуда лезет, из этой незатворимой двери. Должно быть, мы чересчур уж долго занимались розами, соловьями и вожделеющими помещиками, так что теперь…
На этом слове речь моя была прервана сильным звонком, раздавшимся в передней. Приехал курьер, возвестивший Феденьке, что Иван Михайлыч изволил благополучно возвратиться из Екатерингофа. Мой юный друг начал поспешно прощаться, и я, признаюсь, не удерживал его. Надоело.
Приличествующее объяснение*
Физиономия нашей литературы, за последние пятнадцать лет, значительно изменилась, и, надо сказать правду, изменилась в смысле не особенно благоприятном для развития общественной мысли. Значение больших (ежемесячных) журналов упало, а вместо них, в роли руководителей общественного мнения, выступили ежедневные газеты. Вместе с этим, литературная сила, и без того не весьма обильная, раздробилась и измельчала, а отношения литературы к вопросам, занимающим общество, сделались поверхностными, тревожными, непоследовательными. В ежемесячном журнале легко уследить всякую погрешность относительно высказанных однажды принципов; в ежедневной газете это почти невозможно. Газету до такой степени охватывают мелочи дня, что далее самый добросовестный состав редакции не может от времени до времени не впадать в противоречия, а что касается до деятелей прямо недобросовестных, то им тут широкое поле. Какая возможность изо дня в день следить за этою неперемежающеюся беседою о всем вообще и о каждом предмете в особенности? И какая надобность следить? Кому нужна газета на другой день или даже через час по прочтении ее? Газету можно уподобить блинам, которыми пользуются, пока они горячи; как только блин остыл, это, по выражению казанских татар, уже не блин, а «погана лепешка». Читатель знает это и относится к газетной неустойчивости вполне снисходительно. Во-первых, он понимает, что газета не претендует на деятельность строго литературную, а представляет собой лишь образец литературного проворства; во-вторых, ему небезызвестно, что каждый день может привести за собой такой вопрос, о котором человеку неподъяремному и думать-то противно и по поводу которого подъяремная газета должна во что бы то ни стало высказаться, тогда как ежемесячный журнал может и промолчать.
Господство газеты упразднило и критику. Газетный писатель знает хорошо, что его деятельность эфемерная, что он работает только на один час, и потому совершенно равнодушен к отзывам об нем критики. Весь погруженный в срочную работу, он уже позабыл о вчерашней «поганой лепешке» и думает лишь о том, как бы половчее замесить завтрашнюю «поганую лепешку». Для чего ему критика? да и что может она об нем сказать? что вот такой-то X, говоря о таком-то предмете, соврал, — позвольте! Когда ж это было? неделю тому назад! помилуйте! с тех пор он об том же предмете успел уж два раза пересоврать, а впереди дней еще много — какая же возможность уследить за ним критике! Да и стоит ли? все это явления до того мелкие, что их даже защипнуть нельзя. И притом, кто этот X? почему не Y, не Z? Кто тут ответственное лицо? Редактор? Но ведь понятное дело, что редактор не может же сочинять всю газету и что, в большинстве случаев, он только попуститель. За редактором скрывается целая фаланга деятелей, из которых каждый обладает особой физиономией. Вот этих-то деятелей и нет, и никакая критика не уловит их. Критика знает Тургеневых, Островских, Толстых, Добролюбовых, Писаревых, но для нее вполне немыслимо интересоваться теми микроскопическими величинами, на обязанности которых лежит забота компоновать газетный номер. Если б даже эти микроскопические величины подписывали под статьями свои имена — все-таки они не перестанут быть иксами, игреками и зетами, потому что их деятельность настолько разбросана и представляется в виде такого измельченного порошка, что нет никакой возможности собрать ее в один фокус. Это делает газетных деятелей, в большинстве случаев, совершенно безответственными, а безответственность, в свою очередь, производит такое равнодушие к отзывам критики, что иному, как говорится, хоть кол на голове теши, он все-таки не поймет никаких резонов.
Единственная оценка, которую имеет в виду газета и которою дорожит, — это успех в публике. В последние пятнадцать лет успех этот в значительной мере обусловливается розничного продажей, что, разумеется, еще больше подстрекает проворство газетчиков. Речь идет уже не о том, чтобы обсуждать насущные вопросы добросовестно и всесторонне, а только, чтоб «подать горячо». Но и не в розничной продаже главное — отчего же и не сделать газеты доступными для возможно большей массы читателей? — а в том, что с представлением о розничной продаже сопрягается представление об известной карательной мере, и это несомненно самым вредным образом действует на независимость и достоинство газеты. Все мы под богом ходим, но газеты ходят сугубо. Ужасное это чувство — сидеть в своей лавочке и видеть, как из соседней лавочки ежедневно на шесть, на семь лишних пятачков вас переторговывают. Икс! Игрек! Зет! что́ вы носы повесили! Живо беритесь за перья и пишите такое, чтоб небу жарко было! И берутся за перья, и пишут. Конечно, было бы несправедливо сказать, что это явление обыденное и неизбежное, но что обладание правом розничной продажи или неимение этого права должно влиять на тон газеты — это несомненно! Откиньте в сторону пятачки, и все-таки перед вами останется тот факт, что всякая газета фаталистически должна заботиться о том, чтобы круг ее читателей не был искусственно сокращаем. А это порождает необходимость компромиссов.
Таким образом, употребляя все усилия, чтоб распространить круг своих читателей, газетная печать постоянно видит себя между двух огней. Во-первых, ей нужно удержать за собой розничную продажу, которая дает газете возможность проникнуть в такие закоулки, куда журнал, пользующийся лишь годовыми подписчиками, не может и мечтать проникнуть; во-вторых, ей необходимо оживлять столбцы, потому что иначе ее не будут читать. Очень часто эти две вещи несовместимы, и надо иметь поистине мудрость змеи, чтобы поймать этих двух зайцев. Право на розничную продажу требует сдержанности и хорошего поведения, что, при известной дозе добросовестности, угрожает газете бесцветностью. Напротив, потребность уловить читателя требует «горяченьких». Как согласовать это противоречие? Является вопрос: об чем и как говорить?
Вопрос на первый взгляд очень странный. Кажется, потребна лишь самая небольшая доля внимания, чтобы всякого рода задачи явились во множестве. Все в современной жизни русского общества в высшей степени интересно, все может служить предметом для поучительнейших исследований. Возьмите, например, хоть такое явление, как профессор Цитович. Что могло породить его? какие горькие условия могли вынудить этого «апостола науки» взяться за ремесло городового, ремесло, несомненно, полезное, но все-таки не имеющее с наукой ничего общего? Что заставило этого жреца правды и справедливости обогатить нашу фразеологию целой массой хлестких, образных, но вполне бесчестных выражений? Ужели не любопытно, что на место Грановских, Крюковых, Кудрявцевых, Пироговых выступают такие ратоборцы, как Цитович, Богдановский (одесский), Цион и проч.? Разве не изумительно, что читатель, знающий, например, отношения Шевырева и Никиты Крылова к Грановскому и другим* и столько раз негодовавший по поводу этих отношений, теперь восклицает: о Шевырев! о Никита Крылов! о благороднейшие! о скромнейшие! И что же! разве это явление разъяснено? — Ничуть не бывало. Все дело ограничилось выписками из брошюр Цитовича и отчасти похвальными, отчасти же гневными отзывами по их поводу. Но что породило г. Цитовича — это так и осталось покрытым мраком неизвестности, а так как Цитович «прейдет», не оставив за собой ничего (ex nihilo nihil[144]), то потомство будет в этом явлении видеть только неприглядную случайность, тогда как, в сущности, это один из чудовищнейших отпрысков, совершенно достаточный для того, чтобы характеризовать время, в которое он появился, словами Нибура*: «В это несчастное время злое начало в человеке пришло к полному и спокойному сознанию самого себя» (Нибур, Характеристика персов во время войн Александра Македонского. См. соч. Грановского, т. II, стр. 119).
Или другое явление: всеобщее, повсеместное равнодушие к общественным интересам — разве оно разъяснено? Конечно, в любой газете вы встретите упреки по адресу русского общества в равнодушии к своим собственным делам, но разве такое явление излечивается упреками? Разве интерес к общему делу предписывается? Разве можно убедить человека, сказав ему: ты не лишен способностей, имеешь силу, ум — иди и баллотируйся в земские гласные! Ведь ежели он наделен этими дарами природы, то он и сам должен понимать, что лучше, ежели общественное дело стоит