целые массы совершенно зеленого сена, приготовленного заботливыми руками меньшего брата, который не прал против рожна в дождь, но нашел другое приличествующее ненастью занятие: городил городьбу, починял клеть или, наконец, и просто отдыхал.
Я живо помню первые годы, последовавшие за эмансипацией крестьян. В то время, как раз кстати, г. Бажанов издал книгу о плодопеременном хозяйстве вообще, а г. Советов — книгу о разведении кормовых трав.* Обе читались всласть, как роман, и находилось много людей, которые серьезно думали, что теперь стоит только действовать по-писаному, чтобы на землевладельцев полился золотой дождь. Закипела деятельность. Во-первых, в помещичьих усадьбах появились люди, которые прежде никогда в деревнях не живали, люди преимущественно молодые (старики благоразумно устранились или продолжали доскрипывать век с урочным барщинным положением), оставившие службу и другие занятия и полные веры в вольный труд. Во-вторых, накуплено было множество орудий, о которых до тех пор имелись только смутные представления, как о чем-то редком и недоступном. В-третьих, начался обмен мыслей о том, что пристойнее: сам-десят или сам-двенадцат. В-четвертых, наконец, приступлено было и к действительным распоряжениям по Бажанову и Советову.* Богатые люди жертвовали при этом своими избытками, а люди недостаточные отказывали себе в привычном комфорте и смотрели сквозь пальцы на упадок своих жилищ ради того, чтоб купить лучших семян, лучших плугов, плужков, скоропашек и проч. (у Бажанова были и рисунки всего этого приложены). Но с первых же шагов (увы! решительность этих шагов была такова, что, сделавши один, то есть накупив семян, орудии, скота, переломавши поля и т. д., уже трудно было воротиться назад, не испивши всей чаши севооборота до дна) хозяйственная практика выставила такие вопросы, разрешения на которые не давал ни Бажанов, ни Советов.
Помнится, у Бажанова говорится, что двое рабочих, при двух исправных плугах, легко могут вспахать в день казенную десятину.* Но ежели они не вспашут — как с этим быть? Доказывать ли, с Бажановым в руках, что священный долг каждого рабочего — вспахать не менее полудесятины? — но они ответят на это: и так не гуляли. Броситься ли на тунеядца с распростертыми дланями и скверным словом на устах? — но он, как человек, сознающий себя героем вольного труда, пожалуй, сам даст сдачи. Судиться ли? — но перед каким судом и где взять критериум для судебной оценки? Рассчитать ли, наконец, неисправного или небойкого работника? — но завтра же другой герой вольного труда не допашет ровно столько же, а быть может, и больше. Приходится смириться и сообразно с сим делать поправки в расчетах. А так как это поправки бесконечные, то в конце концов из них образуется целая паутина, в которой человек будет биться, покуда не опостылеет все: и выкладки, и затеи, и поля, и луга, и люди, которые пашут и не допахивают, косят и не докашивают. А сколько было когда-то обмена мыслей по поводу слов: легко вспашут полдесятины. Легко? То есть, вероятно, вспашут и больше? Но положим, что только полдесятины; следовательно… А кончилось тем, что хоть бы и не смотреть, как он там на одном месте топчется! Надоело, надоело, надоело.
«Надоело» — это слово очень веское и решительное в человеческой жизни вообще, и в особенности в жизни культурного русского человека, изумительная художественная восприимчивость которого требует пищи беспрестанной и разнообразной. Но еще решительнее звучит оно, когда человек начинает прозревать (всё с помощью тех же художественных инстинктов), что не столько ему все надоело, сколько он сам всем надоел. Тот же Бажанов, например, говорит, что землевладельческие орудия следует держать в нарочито выстроенном сарае и что по окончании дневной работы необходимо их вытереть, потому что иначе железо ржавеет и инструмент не прослужит и половины урочного срока. Ничего не может быть справедливее этого совета и законнее основанного на нем требования. Но беда в том, что у вольнонаемного рабочего правила о содержании инструментов в опрятности и до сих пор еще не выжжены на скрижалях сердца огненными буквами. Во-первых, у него совсем не болит сердце по хозяйском добре; во-вторых, до́ма у него такие рабочие орудия, с которыми он никогда не имел надобности церемониться, а следовательно, и вытирать их досуха привычки не приобрел. Он просто не думает о рабочих инструментах и потому не считает ухода за ними входящим в круг его обязанностей. Сверх того, хотя он, быть может, и не допахал против урока, но все-таки время свое выстоял и порядком-таки устал. Он спешит выпрячь лошадь, чтобы скорее отужинать и лечь спать, — досуг ли ему с инструментом вожжаться? Следовательно, предстоит нарочито напоминать ему о священной обязанности содержать хозяйские орудия во всегдашней исправности. Напомните один раз — он, конечно, выполнит с грехом пополам вашу прихоть. Напомните в другой раз — услышите ответ: не что ему (или ей) сделается за ночь! Напомните в третий раз — ответа не последует, но на лице прочтете явственно: ах, распостылый ты человек! Напомните в четвертый раз… но в четвертый раз вряд ли вы и сами решитесь напомнить. Вы уже чувствуете, что вы надоели, намозолили глаза, и вам совестно*.
Вот чего не предусмотрели ни Бажанов, ни Советов, а между тем такого рода недоумения встречаются чуть не на каждом шагу. Везде культурный человек видит себя лишним, везде он чувствует себя в положении того мужа, у которого жена мучилась в потугах рождения, а он сидел у ее изголовья и покряхтывал. Везде, на всех лицах, во всех ответах, он читает и слышит одно слово: надоел! надоел! надоел!
И вот, когда он убеждается, что бажановского урочного положения ему поддержать нечем, что инструмент рабочий, на приобретение которого он пожертвовал своим личным комфортом, воочию приходит в негодность, что скот содержится неопрятно, смердит («Не кадило!» — ворчит скотница на сделанное по этому поводу напоминание) и обещает в ближайшем будущем совсем выродиться, что сам он, наконец, всем надоел, потому что везде «суется», а «настоящего» ничего сказать не может, — тогда на него вдруг нападает то храброе малодушие, которое дает человеку решимость в одну минуту плюнуть на все плоды многолетнего долготерпения. И он сломя голову бежит в объятия земских учреждений, мирового института,* полиции и проч., которые, по крайней мере, дадут ему средства хоть оконные рамы новые сделать в расшатавшейся сверху донизу Заманиловке.
Говорят, что у культурных людей нет достаточных капиталов, которые давали бы им возможность с терпением выжидать результаты их сельскохозяйственных предприятий. Капиталов нынче, действительно, в этой среде немного, но едва ли уместно ссылаться на это обстоятельство. Во-первых, вскоре после крестьянской реформы капиталов, благодаря выкупным свидетельствам*, было более, нежели достаточно, а куда они девались? Положим, что хорошая доля их застряла в трактирах Новотроицком и Московском, но, клянусь, целая масса была ухлопана и в землю, для исполнения прихотей Бажанова и Советова. И что же из этого вышло? Во-вторых, хотя капитал и действительно полезная вещь в сельском хозяйстве, но все-таки надо знать, куда и как его употребить. Вот Энгельгардт и без капиталов достиг хороших результатов (я нимало в этом не сомневаюсь), а у культурного человека хоть и целая уйма денег на руках, да он не знает, куда ее швырнуть. Ежели он бросит ее в отходную яму — вырастут ли на дне ее розы?
Поэтому-то я и повторяю: оставим Энгельгардтам доказывать, что полеводство может приносить барыши, мы же, люди культурной массы, мы, представители бюрократии, адвокатуры, шпицбалов и проч., будем отдыхать кийждо* под смоковницею своей, с баснями Федра в руках (все как будто классицизмом припахивает). Я сам с величайшим наслаждением читаю Энгельгардта (особенно летом в деревне), потому что никто так отчетливо не воспроизводит картину деревни, как он; но я увлекаюсь его писанием с чисто художественной точки зрения и воздерживаюсь от всякой практической деятельности, в подражание ему. Он расчищает «ляда́», он сеет лен и мечтает о травосеянии, об альгаузском бычке — все это, конечно, будет ему на пользу. Я же не стану ни «ляда́» расчищать, ни льна сеять, потому что в самом благоприятном случае эти занятия явятся лишь пустым препровождением времени; в неблагоприятном же случае…
Паче всего культурный человек должен избегать волнений и огорчений. Деревня нужна ему не ради перспективы копеечных избытков, но ради восстановления подточенной зимним сезоном бодрости. Он должен помнить, что ежели возможны сельскохозяйственные прибытки, то они возможны, во-первых, для человека, обладающего знанием, и, во-вторых, для человека хотя и рутинера, но постоянно живущего в деревне и не видящего из нее выхода даже в земские учреждения. В большинстве случаев культурный русский человек не подходит ни под одно из этих условий. Знаний у него нет, а в деревне он хочет жить лишь тогда, когда сад его цветет и благоухает и когда в соседней роще гремит соловей. Сто́ит ли при такой постановке дела гнаться за каким-нибудь двугривенным, которого вдобавок еще и не поймаешь! Сто́ит ли ради этого двугривенного испытывать волнения и разочарования, которые, повторяю, никогда не кончаются, а только видоизменяются, переходят в новые формы волнений и разочаровании?
Нет спора, что и в городах бывают огорчения: обойдут человека чином, проиграет он, в качестве адвоката, процесс или получит в танцклассе затрещину. Но огорчения эти в большинстве случаев имеют свой корректив. Обойдут чином — сто́ит только потрафить, пониже поклониться, и чин придет своим чередом; проиграет адвокат процесс — можно взять другой и выиграть; получит затрещину… но что такое затрещина для человека, который, быть может, понятие о танцклассе смешивает с понятием об отечестве? Словом сказать, из всякого городского огорчения можно выйти без особенно чувствительного ущерба. Тогда как для огорчений сельскохозяйственных решительно нет выхода. Они сначала мелькают перед глазами в виде неосуществившихся двугривенных, но чуть только человек не остережется, то непременно выразятся в крупном куше, брошенном в отходную яму, на дне которой не вырастает роз.
Но, скажут мне, все эти Заманиловки не созданы нами, а дошли до нас в том самом составе и в тех же размерах, в каких они представляются и ныне, то есть со всеми Тараканихами, Летесихами и другими пустошами, в которых растет белоус. Как же поступить с ними? Ужели ограничиться только уплатою за них земских сборов, не попытавши даже, хорош ли там вырастет лен?
Ответ на это, несмотря на свою кажущуюся парадоксальность, очень прост. Ежели уже существует убеждение (а у человека хладнокровного, осторожного не может оно не существовать), что раскинутость Заманиловок служит лишь источником огорчений, то, разумеется, необходимо принять самые быстрые меры,