уже сделаны. Не далее как неделю тому назад встретил я на станции действительного статского советника Фарафонтьева, который прямо сказал мне: «Ты, брат, не смущайся тем, что ты только становой! все мы под богом ходим!»
Высказавши все это, он умолк, и батюшка мигнул мне, что теперь, дескать, самое время предъявить ему мое сердце. Но так как в выслушанной мною исповеди заключалось еще несколько не совсем ясных для меня пунктов, то я и решился предварительно предложить некоторые вопросы.
— Вы прекрасно очертили теоретическую сущность современной становой системы, — сказал я. — Откровенное отношение к начальству; быстрое, точное и притом однообразное выполнение предписаний; разъяснение недоумений, возбуждаемых выражениями, вроде: «по точному оного разумению», стремление к расширению свободы мероприятий — это картина, несомненно, грандиозная, достойная кисти великого художника. Тем не менее это все-таки только идеалы, или, лучше сказать, светочи, освещающие становой путь… К сожалению, на этом пути встречаются обыватели, для которых собственно эти идеалы и сочиняются. А так как к числу обывателей принадлежу и я, то, естественно, меня должно интересовать, как относится становая практика к этим бедным людям, которые, нередко сами того не сознавая, могут представлять весьма серьезные преткновения для самых непоколебимых становых идеалов. Чего требуете вы от них?
— Что касается до меня, — ответил он, — то я понимаю свои обязанности к обывателям так: во-первых, образовать в среде управляемых мною верных исполнителей предначертаний, и во-вторых — укоренить в них любовь к труду. Только и всего.
— Понимаю. Такова, бесспорно, воспитательная сторона становой практики. Но рядом с нею, к сожалению, мы провидим и сторону пресекательную. Встречаются по временам субъекты, которые намеренно… а впрочем, большею частью ненамеренно… ускользают от воспитательного воздействия и, разумеется, навлекают этим на себя гнев… Каким образом, то есть с какою степенью строгости, предполагаете вы поступать относительно их?
Он на мгновение вперил в меня испытующий взор, но, не желая, вероятно, для первого знакомства, подвергать меня взысканию, ответил сурово:
— Я полагаю сих вредных членов отсекать-с.
— Совершенно понимаю. Но ведь для того, чтоб отсечь как следует, необходимо предварительно их уличить…
— Сумеем и это-с.
— Стало быть, вы будете ожидать поступков?
— Не думаю-с.
— Будете читать в сердцах?
— Всенепременно-с.
Тогда произошло во мне нечто чудное и торжественное: я вдруг почувствовал, что все мое существо сладко заволновалось! Я не скажу, чтоб это было раскаяние — нет, не оно! — а скорее всего какое-то безграничное, неудержимое, почти детское доверие! Приди и виждь!
— В таком случае позвольте мне предъявить вам мое сердце! — воскликнул я, устремляясь вперед и чуть не захлебываясь от наплыва чувств.
Я высказал это так искренно, что батюшка несколько раз сряду одобрительно кивнул мне головою, а у матушки даже дрогнули на глазах слезы. Он сам не выдержал, взял меня за руку и, ничего еще не видя, крепко сжал ее.
— Прежде всего, — продолжал я, — сознаюсь в нижеследующем. Пятнадцать лет тому назад я занимался «благими поспешениями» и при этом неподлежательно и дерзостно призывал меньшую братию к общению…
— Почему же «неподлежательно»? — перебил он меня мягко и как бы успокоивая. — По-моему, и «общение»… почему же и к нему не прибегнуть, ежели оно, так сказать… И ме́ньшего брата можно приласкать… Ну, а надоел — не прогневайся! Вообще я могу вас успокоить, что нынче слов не боятся. Даже сквернословие, доложу вам — и то не признается вредным, ежели оно выражено в приличной и почтительной форме. Дело не в словах собственно, а в тайных намерениях и помышлениях, которые слова за собою скрывают.
— Вы слишком добры, — ответил я. — Я сам прежде так думал, но ныне рассудил, что даже такое выражение, как «кимвал бряцающий»*, — и то может быть употребляемо лишь в крайних случаях, и с такою притом осмотрительностью, дабы не вводить в соблазн! Вот каков мой нынешний образ мыслей!
— Вообще это правило, конечно, заслуживает полного одобрения, но, в частности, я нахожу, что и в похвальных чувствах необходимо соблюдать известную сдержанность и не утаивать от начальства выражений, сокрытие которых, с одной стороны, могло бы поставить его в недоумение, а с другой — свидетельствовало бы о недостатке к нему доверия. Например, вы сказали сейчас: «кимвал бряцающий» — какое это прекрасное выражение! а между тем, благодаря недостатку откровенности, очень может быть, что оно начальству даже и теперь неизвестно! А впрочем, повторяю: все зависит от того, в чем заключались ваши филантропические затеи. Прошу продолжать — я весь внимание.
— Во-первых, я, ничего не понимаючи и без всякого на то уполномочия, ежечасно, ежеминутно болтал о свободе…
— О свободе-с? зачем-с? — переспросил он меня несколько удивленно, но, впрочем, и на этот раз, ради первого знакомства, удержался от взыскания.
— Да, о свободе. И это происходило как раз во время крестьянской эмансипации. При сем я, однако ж, присовокуплял, что истинная свобода должна быть ограничена: в настоящем — уплатой оброков, а в будущем — взносом выкупных платежей. И что ежели все это не будет выполняемо своевременно и бездоимочно, то свобода перейдет в анархию, а анархия — в военную экзекуцию.
— Что ж! по-моему, это толкование «свободы» правильное, и я думаю, что его приличнее назвать даже «содействием»… С своей стороны, я готов доложить господину исправнику…
— Не в том дело. Я и сам знаю, что лучше этого толкования желать нельзя! Но… «свобода»! вот в чем вопрос! Какое основание имел я (не будучи развращен до мозга костей) прибегать к этому слову, коль скоро есть выражение, вполне его заменяющее, а именно: улучшение быта?
— «Улучшение быта»? — вопросительно повторил он и затем ласково посмотрел на меня и махнул рукой, как бы говоря: твоя наивность приводит меня в восхищение! — Продолжайте, пожалуйста! — предложил он.
— И еще я, тоже не понимаючи, утверждал, что необходимо дать делу такое направление, чтобы, с одной стороны, крестьянин сейчас же почувствовал, а с другой — помещик сколь возможно меньше ощутил.
— Ну, так что же-с? — перебил он, уже совсем изумляясь.
— Извините меня, но теперь я совсем не так думаю. Теперь, напротив, я убежден, что необходимо так действовать, чтобы ни крестьянин, ни помещик — никто ничего не почувствовал и не ощутил! вот мой образ мыслей — теперь!
Он на минуту сделался серьезен; потом протянул мне руку и сказал:
— Вы правы. Вы угадали мою мысль.
— Очень счастлив. Но ежели за мои тогдашние затеи мне суждено ответствовать по всей строгости законов, то могу ли я, по крайней мере, надеяться, что настоящая перемена в моем образе мыслей будет принята во внимание?
— Ежели это перемена искренняя, то несомненно будет. В этом я вам ручаюсь! я доложу, и даже, в случае надобности… Но продолжайте, прошу вас.
— И еще я утверждал, что необходимо поднять* дух обывателей…
— Зачем-с?
— Затем, во-первых, дабы соделать этот дух способным к воспринятию начальственных мероприятий, и, во-вторых, затем, чтобы, закалив оный, сообщить ему ту непоколебимость, которая необходима в видах перенесения бедствий.
— Вы и теперь настаиваете на этой мысли? — спросил он, как бы опечаленный неожиданным открытием, которое в ближайшем будущем, быть может, поставит его в необходимость действовать относительно меня с скоростью и строгостью.
— Нет, не настаиваю, — отвечал я, — ах, да и могу ли я на чем-нибудь настаивать! Что мы такое? Временные путники в этой юдоли — и больше ничего! Нет, я не настаиваю, хотя признаюсь откровенно, что предмет этот и теперь не настолько для меня ясен, чтобы я не нуждался в начальственных указаниях. Вот об этих-то указаниях я и прошу вас, причем, конечно, зараньше даю обязательство, что с полным доверием подчиняюсь всякому решению, которое вам угодно будет произнести.
— В таком случае, скажу вам следующее: лучше не поднимать! Ни духа, ни вообще… ничего! Конечно, намерения ваши не были вполне противозаконны, но, знаете ли, самое слово «поднять»… «Поднять» — всяко можно… понимаете: поднять! Нет уж, пожалуйста! пускай это праздное слово не омрачает воспоминания о светлых минутах, которые мы провели при первом знакомстве с вами! Выкиньте его из головы!
— Выкину, и никогда к нему не возвращусь!
— И с богом. Дальше-с.
— И еще я утверждал — это происходило, когда объявили свободу вину, — что с полугаром надо обращаться осмотрительно, не начинать прямо с целого штофа, но постепенно подготовлять себя к оному, сначала выпивая рюмку, потом две рюмки, потом стакан и т. д. Не смею скрыть, что этой филантропической выдумкой я возбудил против себя неудовольствие всех господ кабатчиков.
— Гм… кабатчиков… Это, я вам доложу, серьезно!
— Неужели даже серьезнее, нежели…
— Да-с, серьезнее. Не думайте, однако ж, чтоб я покровительствовал пьяницам, — нет, я им не потатчик! Но кабатчики — это совсем другое дело! Вы, господа обыватели, смотрите на вещи с точки зрения слишком исключительной: вы моралисты, и ничего больше. Мы, становые, поставлены в этом случае в положение более благоприятное: мы относимся к явлениям с точки зрения государственной. Но, сверх того, мы имеем и некоторые особливые указания. Поэтому вы можете смело поверить мне на слово, если я вам скажу: не раздражайте! не раздражайте господ кабатчиков, ибо в настоящее время на них покоятся все наши упования!
— Вот и я им тоже говорил, что раздражать не следует, — откликнулся с своей стороны батюшка.
— Не раздражайте! — продолжал Грацианов, постепенно возвышая голос, — потому что даже я не могу поручиться, к каким последствиям может привести подобный необдуманный образ действия. Не раздражайте, потому что, наконец, я не имею права потерпеть, чтобы в районе моего ведомства кто бы то ни было потрясал силу и авторитет патента! И не потер-плю-с.
Он не выдержал и, подняв вверх указательный палец, слегка помахал им около моего носа.
— Надеюсь, что вы раскаиваетесь? — продолжал он, несколько понизив тон, но все еще строго.
— Раскаиваюсь, — ответил я, — но боюсь, что репутация моя в глазах господ кабатчиков настолько уже подорвана, что самое раскаяние мое…
— Это я берусь устроить, — сказал он уже совсем снисходительно, — нас, представителей правящих классов общества, так немного в этой глуши, что мы должны дорожить друг другом. Мы будем собираться и проводить вместе время — и тогда сближение совершится само собою. Ну, а затем-с… Не знаете ли вы и еще чего-нибудь за собою?
— Кажется, все. Но, впрочем, если бы кто-нибудь умалил или совсем из вида упустил, то заранее каюсь: во всем, во всем грешен.
— А я