с существенными оговорками, — это чувство гражданственности («социабельности», по слову Герцена), столь долго и сильно подавлявшееся в России крепостническим строем и охранявшим его самодержавием.
«Я был бы неправ, — замечает Салтыков по поводу своей критики прусских порядков, — если бы скрыл, что на стороне Эйдткунена есть одно важное преимущество, а именно общее признание, что человеку свойственно человеческое. Допустим, что признание это еще робкое и неполное и что господин Гехт, конечно, употребит все от него зависящее, чтоб не допустить его чрезмерного распространения, но несомненно, что просвет уже существует и что кнехтам от этого хоть капельку да веселее». В этом признании Салтыков усматривал «начало всего».
Была, впрочем, и другая черта, которую Салтыков еще недавно приписывал всему Западу, — неуклонность поступательного исторического движения. Признавая в «Господах ташкентцах», что политические и общественные формы, выработанные Западной Европой, далеко не совершенны, Салтыков вместе с тем заявлял: «Но здесь важна не та или другая степень несовершенства, а то, что Европа не примирилась с этим несовершенством, не покончила с процессом создания и не сложила рук, в чаянии, что счастие само свалится когда-нибудь с неба».
Слова эти были написаны до событий Парижской коммуны, определивших перелом в социально-исторической «биографии» буржуазной Европы. Как уже сказано, Салтыков сразу заметил этот перелом и угадал в новом явлении полускрытые еще тенденции предстоящей утраты буржуазным обществом поступательного движения. К буржуазной демократии Салтыков подходил, как к исторической, то есть преходящей, категории. Правда, спустя четыре года после поражения Коммуны, находясь во Франции и подвергая ее «государственность» сокрушительной критике, Салтыков все же не терял еще полностью веры в «заправскую Европу». Он писал тогда П. В. Анненкову: «И все-таки не отчаиваешься: отсюда, а не от инуду правда будет»[286].
Но пять лет существования Французской республики «с сытыми буржуа во главе, в тылу и во флангах», а также германской воинствующе-националистической империи, рассеяли эти надежды. В «За рубежом» Салтыков создает исполненный глубочайшего социального критицизма образ буржуазной Европы, которая «покончила с процессом создания», утратила «движение» и входит в зону духовной неподвижности. «Француз-буржуа, — пишет Салтыков, — хотя и не дошел еще до столбняка, но уже настолько отяжелел, что всякое лишнее движение, в смысле борьбы, начинает ему казаться не только обременительным, но и неуместным. Традиция, в силу которой главная привлекательность жизни по преимуществу сосредоточивается на борьбе и отыскивании новых горизонтов, с каждым днем все больше и больше теряет кредит».
Еще с большей уверенностью констатирует Салтыков отсутствие «движения» (в смысле «отыскивания новых горизонтов») в прусско-юнкерской Германии. «В Берлине, — пишет он, — даже самые камни вопиют: завтра должно быть то же самое, что было вчера!»
Устремляться «в погоню за идеалами» в такую Европу, в Европу, «повторяющую зады», подобно тому как стремился в предреволюционный Париж 1847 г. Герцен, русской радикальной демократии было уже незачем. Это не значит, однако, что Салтыков, выступающий в «За рубежом» с такой едкой непримиримой критикой торжествующего европейского буржуа, встал на путь романтического отрицания капиталистически развитой Европы.
Порядок, существующий «под Инстербургом», — утверждает писатель, — выше «порядка в Монрепо». Но, формулируя такой вывод, Салтыков делает две существенных оговорки. Во-первых, он не считает «прусские порядки совершенными и прусского человека счастливейшим из смертных». «Я очень хорошо понимаю, — заявляет писатель, — что среди этих отлично возделанных полей речь идет совсем не о распределении богатств, а исключительно о накоплении их[287], что эти поля, луга и выбеленные жилища принадлежат таким же толстосумам-буржуа, каким в городах принадлежат дома и лавки, и что за каждым из этих толстосумов стоят десятки кнехтов, в пользу которых выпадает очень ограниченная часть этого красивого довольства». Во-вторых, Салтыков утверждает, что, несмотря на все отмеченные им различия внешних форм и способов ведения хозяйства, «политико-экономические основания», которые практикуются под Инстербургом, «совершенно равносильны тем, которые практикуются и под Петергофом».
Другими словами, Салтыков отчетливо видит социальное расслоение не только в русской, но и в немецкой деревне и тем самым признает единство принципа в их социально-экономической структуре. России, формулирует Салтыков (не впервые) свои итоговые выводы, суждено пройти теми же путями, что и странам Запада, и у нее уже существуют и действуют своя буржуазия и свой «пролетариат».
Вывод этот являлся одним из главнейших тезисов, вокруг которого шла борьба в том большом споре эпохи о путях и формах развития страны, который велся тогда всеми направлениями русской общественной мысли и находил отражение в литературе.
В связи со сказанным необходимо, однако, сделать одно замечание. В русской публицистике эпохи 70-х-начала 80-х годов слово «пролетариат» еще редко применялось в его научном значении, установленном Марксом, — класс наемных рабочих в капиталистическом обществе. Гораздо чаще оно означало вообще лиц, не имеющих собственности, ближайшим же образом лишенных земельной собственности крестьян и мещан. Таково в основном значение слова «пролетариат» и в том знаменитом месте из главы I «За рубежом», столь часто цитируемом без учета изложенного обстоятельства, где, споря с народниками, Салтыков пишет: «И еще говорят: в России не может быть пролетариата, ибо у нас каждый бедняк есть член общины и наделен участком земли. Но говорящие таким образом, прежде всего, забывают, что существует громадная масса мещан, которая исстари не имеет иных средств существования, кроме личного труда, и что с упразднением крепостного права к мещанам присоединилась еще целая масса бывших дворовых людей, которые еще менее обеспечены, нежели мещане…» Очевидно, что здесь имеется в виду еще не пролетариат как класс в научном смысле слова, а та социальная среда, из которой рекрутировались его кадры в России, в период утверждения в ней промышленного капитализма.
Но необходимое уточнение не колеблет очевидного и давно констатированного факта: Салтыков полемизирует здесь с народническими теоретиками, с их верой в возможность, непосредственного перехода — минуя капитализм и «язву пролетариатства» — к социалистическому строю через крестьянскую общину. Народническим взглядам на общину Салтыков противопоставляет свои реалистические наблюдения и выводы, относящиеся к современной форме этого исторического института русской народной жизни. Салтыков спрашивает: «Что такое современная русская община и кого она наипаче обеспечивает, общинников или Колупаевых?» И отвечает со всей определенностью, что современная община обеспечивает прежде всего именно интересы «мироедов», Колупаевых и Разуваевых, а также фискальные интересы государства, являясь в руках властей дешевым и удобным средством для сбора налогов по принципу круговой поруки.
Критика в «За рубежом» народнической идеализации общины, как экономической ячейки народоправия и справедливого социального строя, полемика с учением народнических теоретиков об «особых» «русских» условиях, будто бы позволяющих стране избежать капитализма и «язв пролетариатства», весьма близко подходили к высказываниям молодого Ленина того периода, когда ему приходилось вести непрерывные бои с народниками. Однако Ленин выступал против народников уже с позиции научногосоциализма — мировоззрения, общественной опорой которого был пролетариат. У Салтыкова не было и не могло еще быть этой опоры для философско-исторического оптимизма. Рабочего класса и его исторической миссии он еще не видит, по крайней мере, в полную меру ясности. Отсюда не только сильные (трезвость, реализм), но и слабые (скептицизм) стороны в полемике Салтыкова. Ленин писал о народниках: «Вера в особый уклад, в общинный строй русской жизни: отсюда — вера в возможность крестьянской социалистической революции, — вот что одушевляло их, поднимало десятки и сотни людей на геройскую борьбу с правительством»[288]. Салтыков не верил ни в социалистическую природу русской общины, ни в возможность поднять современное ему крестьянство на победоносную борьбу с самодержавием. Отсюда скептицизм Салтыкова, затронувший многие страницы и в «За рубежом».
Кроме полемики с народниками, другой остро-проблемной особенностью русского материала «За рубежом» является вопрос о революции (крестьянской, т. е. буржуазно-демократической по своему объективному смыслу). Вопрос этот стоял на череду того исторического момента в жизни России, которым рождена книга и в ракурсе которого ее следует воспринимать. Это был короткий, но крайне динамичный период нового и резкого обострения общественно-политической борьбы, нового подъема «волны революционного прибоя»[289], когда в России сложилась вторая после эпохи крестьянской реформы, революционная ситуация.
Возможность революционного разрешения кризиса самодержавия на рубеже 70-80-х годов признавалась (с весьма разным, конечно, отношением к такой перспективе) представителями всех политических лагерей, общественных направлений и групп — от наносивших террористические удары деятелей «Народной воли» до царя и его министров[290]. Большие и радостные надежды на русскую революцию питали социалистические демократы Запада, в том числе К. Маркс и Ф. Энгельс.
Ожидание назревающей в России революции, настроение политического подъема русской демократии, чувствуется во многих местах первых глав «За рубежом»[291], но определеннее всего в знаменитой пьесе-диалоге «Мальчик в штанах и мальчик без штанов». Включенный в главу I книги, этот диалог служит своего рода ключом к пониманию идейной сути всего произведения, его историко-философской мысли, которая здесь как бы сильно и сжато «резюмирована». «Диалог», как, впрочем, и вообще первые главы «За рубежом», создававшиеся в условиях некоторого смягчения цензурной практики в условиях кризиса режима, характеризуется известной свободой от эзоповской манеры. Салтыков пишет здесь проще, яснее, без особых затемнений смысла сложными иносказаниями и трудными метафорами.
Немецкий «мальчик в штанах» и русский «мальчик без штанов» ведут между собой совсем не детский разговор. В нем обсуждаются вопросы, относящиеся к философии истории — о социально-экономическом развитии Запада и России и об их будущих судьбах. Образ «мальчика в штанах» олицетворяет положение людей труда, народа, в первую очередь крестьянства в мире развитого западноевропейского капитализма, представленного фигурой «господина Гехта» (Hecht по-немецки — щука). Образ «мальчика без штанов» персонифицирует русское крестьянство, существующее в условиях социально-экономической и гражданско-правовой отсталости и всех видов бедности, в условиях «недостаточного развития капитализма» (Ленин). Российский «азиатский» капитализм представлен фигурой одного из салтыковских «чумазых» — «господином Колупаевым».
Русский мальчик, симпатии и любовь к которому автора видны и сквозь покров сатиры, обличает немецкого в том, что он «за грош черту душу продал», что родители его заключили с «господином Гехтом» «контракт». Немецкий мальчик, в свою очередь, полагает, что русский мальчик поступил гораздо неразумнее, так как отдал Колупаеву свою «душу» «совсем задаром». Но «мальчик без штанов» в этом-то и видит свое большое, преимущество: «Задаром-то я отдал — стало быть, и опять могу назад взять…» — заключает он разговор с «мальчиком в штанах», несколько загадочно, но оптимистически заверяя своего собеседника в другом месте: «Погоди, немец, будет и на нашей улице праздник!»
«Как хотите, а это очень и очень интересная разница!» — заключает Салтыков. И она действительно «очень интересна» и важна.
Салтыков устанавливает здесь чрезвычайно существенное общее различие в положении крестьянства в странах Западной Европы и России. Корень различия — в ином историческом положении по отношению