Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 20 томах. Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке

Хлудов, например, — ведь послал же чудовских певчих генералу Черняеву в Сербию… — Московский купец А. И. Хлудов, собиратель древнерусских рукописей и книг, был меценатом известного церковного хора Чудова монастыря в московском Кремле.

Все на свете мне постыло, // А что мило, будет мило… — «Тетенька» весьма произвольно вспоминает две строки из стихотворения Пушкина «Если жизнь тебя обманет…»: «Настоящее уныло… // Что пройдет, то будет мило…»

…фасонированных ad hoc — подготовленных к этому (франц. se fasonner à quelque chose).

Потеха-то — потеха, но сколько эта потеха сил унесет. — Отсюда и до конца «письма восьмого» текст с небольшими изменениями заимствован из первоначальной редакции «письма» IV.

Письмо девятое*

Письмо десятое*

Впервые, с нумерацией «VI» — ОЗ, 1882, № 2 (вып. в свет 18 февраля), стр. 539–572. Написано во второй половине января[387].

Сохранилась черновая рукопись (№ 201).

Варианты рукописного текста

Стр. 364, строки 3–8. Вместо: «Но так как Аника <…> горе заключенною» — в рукописи:

Счастливо избегнув наказания кошками (не забудьте, однако ж, что он только на этот раз избег, но вообще в его прошлом было кошек очень достаточно), он возмечтал, а возмечтав, принял участие в так называемом бунте военных поселян. За это он был конфирмирован в рядовые без выслуги и за малым ростом попал в рабочую команду заведения. Натурально, он обозлился, но обозлился совсем не в ту сторону, то есть не против начальства, а против подначальных. И надо было видеть, с каким остервенением он стерег вверяемых ему малолетков-преступников, с каким стоицизмом отвергал гривенники, прилагаемые с целью облегчения участи заключенного передачею ему булки, куска говядины или какого-нибудь лакомства!

Строки 16–25. Вместо: «Сижу, бывало, в классе <…> начальство не одобрило» — в рукописи:

Главною темой для стихотворений служило, разумеется, стремление «к ней». Разумеется, я стремился «к ней» с чужого голоса, вместе с прочими стихотворцами, появлявшимися в тогдашних журналах, а начальство полагало, что я стремлюсь от себя, и считало это стремление преждевременным. В результате происходило что-то похожее на борьбу. Сначала я прятал стихи в школьной конторке, но ее обыскивали и находили, что нужно. Потом я стал прятать стихи в рукав, в голенище сапога, в паха́ — их и там находили. Даже переложения псалмов — и тех не одобряли.

Стр. 365, строки 27–30. Вместо: «Натурально, эту фразу <…> более любили петь» — в рукописи:

Эту фразу воспитанники любили петь хором, а в том числе пел и я. Но еще более любили петь на голос «Верую…».

Стр. 367, строка 13 — стр. 368, строка 23. Вместо: «и сделал это с такою <…> титулярными советниками, а потом» — в рукописи:

есть извлечение… и хотя делал это с таким видом, как будто чрезвычайно мне эта фраза нравится, но, в сущности, никак внутренно не мирился с нею. И оподлявшие очень хорошо понимали, но, видя, с какою спартанскою ловкостью я свершаю подвиг юношеской борьбы с «свинством», были вынуждаемы оставлять меня в покое. А в случае, если б они решились, несмотря на мое спартанство, вновь засадить меня в вонючую конурку, то у меня, про запас, были и другие поздравительные стихи.

Теперь, вспоминая обо всем этом, я рассуждаю так: поздравительных стихов я ни под каким видом не должен был писать. Положим, это было выражение покорности вынужденное, но оно имело деятельный характер — вот в чем состоял его порок. Не в том дело, что я покорялся — к этому меня фаталистически вынуждала всемогущая власть инстинкта молодого самосохранения — а в том, что я должен был делать это не деятельно, а страдательно. Я просто должен был просить пощады, без всяких разговоров. Бывают такие случаи: человек в цепях стоит перед цепеналагателем и вопиет: пощади! Бывают даже и такие случаи, когда человек вопиет: пощади! и в то же время цепеналагатель совершенно ясно слышит: нет во всем моем существе ни единого умственного и нравственного побуждения, которое всецело не презирало бы тебя, цепеналагателя! Эта формула покорности самая правильная, потому что она устанавливает вполне верные отношения. В сущности, цепеналагатель не только презренен, но и бессилен. Презренен — потому, что он, в некотором роде Левиафан, глумится над отдельным субъектом, которого он застал врасплох; бессилен — потому, что он только над такими застигнутыми врасплох личностями и может потешить свое злопыхательство, а над положением вещей никакой власти не имеет. Он вырывает из этого положения ту или другую личность, заковывает ее в цепи, а положение вещей все-таки потом кричит ему в уши: презренный! презренный! Да и закованный человек хотя и смиряется, но все-таки не может всем своим нутром не вопиять: презренный! презренный!

Но тогда до этого еще не додумались, да и взаимные отношения еще не до такой степени обострились, чтобы могло иметь место такое беззаветное озлобление. А в юношеском возрасте и серьезности этой быть не могло. Но все-таки, согласитесь заранее, что писать поздравительные стихи не было никакой надобности.

Стр. 371, строки 26–30. Вместо: «Факты — так себе <…> поприще не судьба» — в рукописи:

Факты — читаю, а выводы — всегда пропускаю. Потому пропускаю, что мне кажется, словно я другие и гораздо более верные сам могу сделать. И выходит, стало быть, что старик трудился напрасно.

Стр. 375, строка 34. После: «…благонадежность да неблагонадежность!» — в рукописи:

душа-то у вас точно в цепях закована!

Стр. 376, строка 9. После: «…всю Россию не завинил!» — в рукописи:

Ест и перечисляет, и чем больше перечисляет, тем больше у него аппетиту прибывает. А ясных признаков все-таки не дает, так что как ни верти, а выходит, что неблагонадежный элемент есть неблагонадежный элемент — только и всего.

Стр. 377, строка 3. После: «…это он может» — в рукописи:

В этом отношении он напоминает портного, который заказов на новые платья не принимает, а только берет в починку старое. И нимало не конфузится этим, а, напротив, утверждает, что в этом-то и заключается настоящая мудрость.

В отличие от большинства других «писем» журнального текста, подвергшихся в отдельном издании более или менее механическому расчленению, «февральское письмо» написано так, что и сюжетно и композиционно оно естественно распадалось на два вполне самостоятельных очерка, которые и получили в дальнейшем наименование писем «девятого» и «десятого». Реальный комментарий устанавливает автобиографичность многих деталей «девятого письма». Рассказанные в нем эпизоды из жизни «одного чистокровнейшего заведения», предназначенного быть «рассадником министров», восходят к сатирически заостренным и обобщенным воспоминаниям о реально виденном и пережитом самим Салтыковым в пору его пребывания в стенах Александровского (бывш. Царскосельского) лицея[388]. Но, конечно, когда Салтыков писал эти страницы, он менее всего думал о своей будущей биографии. Лицейские воспоминания понадобились ему ради иных целей. Он воспользовался ими прежде всего как колоритным материалом для создания одной из наиболее блестящих и острых своих сатир на всю систему школьного образования и воспитания в царской России. Однако сатира на школьное воспитание является, в свою очередь, лишь «смысловой поверхностью», «предметным слоем», в котором при продвижении вглубь вскрывается вся окружающая действительность периода реакции. С неотразимо внушающей силой Салтыков заставлял современного себе читателя видеть в образе «карцера» — всю тогдашнюю Россию, в галерее образов школьных воспитателей и руководителей — весь аппарат административно-полицейского контроля и чиновничье-бюрократической опеки абсолютистского государства над народом и обществом; наконец, в изображенной системе школьного воспитания, при которой «оподлялись» как воспитуемые, так и воспитатели, — то, по словам Ленина, «массовое политическое развращение населения, которое производится самодержавием повсюду и постоянно»[389].

Следующее, «десятое» письмо посвящено теме раскрытия окружающей действительности как «жизни без выводов», жизни настолько разорванной и спутанной «современной смутой», что даже обывательский идеал безыдейного благополучия не может быть в ней осуществлен. Это «письмо», не требующее особых пояснений, примечательно сатирическим образом находящегося в борьбе с «крамолой» прокурора надворного советника Сенечки — этого «истинного деятеля современности» и ее «поденщика».

Кустодия — страж (церковно-слав. от греч. custodia).

Многие будущие министры (заведение было с тем и основано, чтоб быть рассадником министров) сиживали в этом, карцере. — В Александровском (бывш. Царскосельском) лицее, учрежденном, как гласил устав, для «образования юношества, предназначенного к важным частям службы государственной», учились в одно время с Салтыковым «будущие министры»: А. В. Головнин (министр просвещения); М. X. Рейтерн (министр финансов); бар. А. П. Николаи (министр просвещения) и, наконец, гр. Д. А. Толстой (министр просвещения, обер-прокурор синода, министр внутренних дел).

В отрочестве я имел неудержимую страсть к стихотворному парению… — В автобиографической записке 1878 г. Салтыков сообщал, что еще в первом классе Лицея «почувствовал решительное влечение к литературе, что и выразилось усиленною стихотворною деятельностью» (см. в т. 17 наст. изд.). Но бо́льшая часть стихотворений не дошла до нас. Ныне достоверно принадлежащими Салтыкову считаются всего тринадцать стихотворений (см. т. I наст, изд., стр. 355–361 и 444–445 и в разделе Дополнения и поправки, т. 17). См. выше вариант комментируемого текста, дополняющий ранее известные автохарактеристики юношеских поэтических опытов Салтыкова.

план был: из всех школяров… сделать Катонов — то есть подготовить государственных деятелей, беспощадных по отношению к политическим противникам самодержавия (по имени госуд. деятеля Древнего Рима Катона Старшего).

…наставники и преподаватели были… изумительные… — Галерея наставников и преподавателей «чистокровнейшего заведения» — портретна. Это все лицейские учителя и воспитатели Салтыкова, хотя и охарактеризованные с гротесковыми заострениями. Воспитатель, взятый «из придворных певчих» — это лицейский гувернер Ф. П. Калиныч; немец, «не имевший носа» — преподаватель немецкой словесности де Олива, француз, «участвовавший во взятии в 1814 г. Парижа и тем не менее декламировавший «à tous les coeurs bien nés que la patrie est сhère!»[390] — преподаватель французской словесности Р.-А. Жилле; другой француз, который «страдал какой-то болезнью» — воспитатель А. Бегень; и далее названные собственными своими именами — преподаватели российской словесности П. П. Георгиевский и всеобщей истории И. К. Кайданов.

…«Учебник» начинался словами: «Сие мое сочинение есть извлечение» и т. д. — Этими словами начиналась книга «Руководство к познанию всеобщей политической истории И. Кайданова, профессора истории в Александровском лицее». По этой книге, неоднократно переиздававшейся, учился и Салтыков.

…любили петь посвящение… Мусину-Пушкину. — Вот текст этого посвящения: «Его превосходительству, господину попечителю Казанского учебного округа, тайному советнику, почетному члену императорской Академии наук и разных ученых и других обществ члену, орденов: св. Владимира 2-й ст. большого креста, св. Анны 1-й ст., украшенного императорскою короною, и 4-й ст., св. Станислава 1-й ст. и прусских: За заслуги и Железного креста кавалеру, Михаилу Николаевичу Мусину-Пушкину, в знак глубочайшего уважения от сочинителя». Посвящение предпослано книге профессора Казанского университета И. А. Горлова «Теория финансов» (Казань, 1841;СПб. 1845). В 40-е годы

Скачать:TXTPDF

Хлудов, например, — ведь послал же чудовских певчих генералу Черняеву в Сербию… — Московский купец А. И. Хлудов, собиратель древнерусских рукописей и книг, был меценатом известного церковного хора Чудова монастыря