или в таком отельчике, против которого у Бедекера звездочки нет. Приедешь и вступишь с хозяйкою («хозяин» в такого рода заведениях предпочитает сибаритствовать, ежели он «Альфонс»*, или живет под башмаком и ведет книги) в переговоры:
— Oh! monsieur! mais la maison en est remplie! Il y a le prince et la princesse de Blingloff au premier, m-r de Blagouine, négociant, au troisième, m-r de Stroumsisloff, professeur, au quatrième. De manière que si vous vous installez dans l’appartement du deuxième, vous serez juste au centre[145].
Таков был прошлою осенью состав русской колонии в одном из maisons meublées, в окрестностях place de la Madeleine. Впоследствии оказалось, что le prince de Blingloff — петербургский адвокат Болиголова; la princesse de Blingloff — Марья Петровна от Пяти Углов; m-r Blagouine — краснохолмский купец Блохин, торгующий яичным товаром; m-r Stroumsisloff — старший учитель латинского языка навозненской гимназии Старосмыслов, бежавший в Париж от лица помпадура Пафнутьева.
Конечно, я ни минуты не колебался и через полчаса уже распоряжался в предоставленных мне двух комнатах. Зато можете себе представить, как взыграло мое сердце, когда, через несколько минут после этого, выйдя на площадку лестницы, я услышал родные звуки:
Голос сверху. Матрена Ивановна! ползешь, что ли?
Голос со дна. Ах, уж так-то я нынче взопрела! так взопрела, что, кажется, хоть выжми!
Голос Матрены Ивановны вдруг осекся; она поравнялась со вторым этажом и заметила меня.
— Русские? — обратилась она ко мне.
— Русский-с.
— Ну, вот. А я-то распелась! Не взыщите уж, сделайте милость! Все думается, француз кругом, не понимает по-нашему. Ан русский.
— Матрена Ивановна! Машина готова! — раздалось опять сверху.
— Чайку попить собрались! — добродушно пояснила она мне, взбираясь наверх.
«Чайку попить!» — так все нутро и загорелось во мне! С калачиком! да потом щец бы горяченьких, да с пирожком подовеньким! Словом сказать, благодаря наплыву родных воспоминаний, дня через два я был уже знаком и с третьим и с четвертым этажами.
Не дождался ни рекомендации, ни случая, просто пошел и отрекомендовал сам себя. Прежде всего направился к Старосмыслову. Стучу в дверь — нет ответа. А между тем за дверью слышатся осторожные шаги, тихий шепот. Стучусь еще.
— Захар Иваныч! вы?
— Нет, не Захар Иваныч.
Голос смолк; послышался шорох удаляющихся шагов; затем опять ходьба, шуршанье бумагами. Наконец дверь отворилась, и в ней показался бледный и отощалый человек с встревоженным лицом. В боковых дверях, ведущих в соседнюю комнату, мелькнул конец удаляющегося черного платья.
Я назвал себя.
— А! ну вот… вчера, что ли, приехали? — бормотал он сконфуженно, — а я было… ну, очень рад! очень рад! Садитесь! садитесь, что̀, как у нас… в России? Цветет и благоухает… а? Об господине Пафнутьеве не знаете ли чего?
Он торопливо жал мою руку и, казалось, с большим трудом успокоивался.
— Слыхать-то слыхал, да что̀ вам вдруг Пафнутьев на ум пришел?
— Пафнутьев-то! ах! да вы знаете ли, что я чуть было одно время с ума от него не сошел!.. Представьте себе: в Пинегу-с*! Каково вам это покажется… В Пинегу-с
— Конечно, в Пинегу… еще бы! Но здесь-то, в Париже, можно бы, кажется, и позабыть об господине Пафнутьеве.*
— Здесь-то-с? а вы знаете ли, что̀ такое… здесь? Здесь!! Сто̀ит только шепнуть: вот, мол, русский нигилист — сейчас это мено̀тки на руки, арестантский вагон, и марш на восток в deutsch Avricourt![146] Это… здесь-с! А в deutsch Avricourt’e другие мено̀тки, другой вагон, и марш… в Вержболово! Вот оно… здесь! Только у них это не экстрадицией называется, а экспюльсированием…* Для собственных, мол, потребностей единой и нераздельной французской республики!
— Послушайте, однако ж! Вы что-то такое странное говорите. Я полагаю, что Гамбетта…
— Гамбетта-с! Да ведь это, батюшка, тоже в своем роде Пафнутьев! Сделайте милость! Назначь-ко его у нас исправником, он вам покажет, где раки зимуют… да!
— А я так, напротив, думаю, что он был бы отличным исправником. И совсем не в смысле показывания раков, а именно в качестве умного и просвещенного исполнителя предначертаний. У него бы эти революции… да-с, господа! аттанде-с!.. Он сам был оным! Он и входы, и проходы, и выходы — все самолично проник! Не знаю, каков из него выйдет президент республики, но исправник… Вот наш соломенский исправник Колпаков, тот, как исправник, никуда не годится, — помилуйте! весь уезд распустил! — а как президент республики, вероятно, был бы неоценим!
— Ну, что уж! Нет, вы только представьте себе… в Пинегу! Есть такой город? а?
Он даже закружился от боли при этом воспоминании.
— Это все Екатерина Вторая! — крикнул он почти восторженно. — Она этих городов понастроила… для господ Пафнутьевых!
— Да, но, вероятно, она не имела в виду, что ее мероприятия послужат на пользу только для господ Пафнутьевых…
— Не имела в виду! разве это резон? У нас, батюшка, все нужно иметь в виду! И все на самый худой конец! Нет, да вы, сделайте милость, представьте себе… ведь подорожная была уж готова… в Пинегу!! Ведь в этой Пинеге, сказывают, даже семга не живет!
— Семга — это в Мезени.
— Но какое разнузданное и отчасти и распутное воображение нужно иметь, чтоб выбрать… Пинегу!
— Действительно… Говорят, правда, будто бы и еще хуже бывает, но в своем роде и Пинега… Знаете ли что? вот мы теперь в Париже благодушествуем, а как вспомню я об этих Пинегах да Колах — та̀к меня и начнет всего колотить! Помилуйте! как тут на Венеру Милосскую смотреть, когда перед глазами мечется Верхоянск… понимаете… Верхоянск?! А впрочем, что̀ ж я! Говорю, а главного-то и не знаю: за что̀ ж это вас?
— Вот-вот-вот. Был я, как вам известно, старшим учителем латинского языка в гимназии — и вдруг это наболело во мне… Всё страсти да страсти видишь… Один пропал, другой исчез… Начитался, знаете, Тацита, да и задал детям, для перевода с русского на латинский, период: «Время, нами переживаемое, столь бесполезно жестоко, что потомки с трудом поверят существованию такой человеческой расы, которая могла оное переносить!»*
— Ах! — невольно вырвалось у меня.
— Да? Ну, и прекрасно… Действительно, я… ну, допустим! Согласитесь, однако ж, что можно было придумать и другое что-нибудь… Ну, пригрозить, обругать, что ли… А то: Пинега!! Да еще с прибаутками: морошку собирать, тюленей ловить… а? И это ад-ми-ни-стра-торы!! Да ежели вам интересно, так я уж лучше все по порядку расскажу!
Но в эту минуту дверь соседней комнаты отворилась, и оттуда появилась m-me Старосмыслова. Это была маленькая особа, очень живая и делавшая над собою видимые усилия, чтоб показать, что она не разделяет уныний своего мужа. Наружность она имела не особенно выдающуюся, но симпатичную, свидетельствующую о подвижной и деятельной натуре. Словом сказать, при взгляде на Старосмыслова и его подругу как-то невольно приходило на ум: вот человек, который жил да поживал под сению Кронебергова лексикона, начиненный Евтропием и баснями Федра, как вдруг в его жизнь, в виде маленькой женщины, втерлось какое-то неугомонное начало и принялось выбрасывать за борт одну басню за другой. Тут-то вот и сочинился сам собой период от слов: «время, которое мы переживаем», до слов: «оное переносить», включительно. А из периода, в виде естественного привеса, явилась — Пинега!!
— Федор Сергеич, вероятно, вам на судьбу жалуется? — обратилась она ко мне после взаимных представлений, — и охота, право! Забыть надо, а он себя все пуще да пуще раздражает. Кончилось ведь?
— Кончилось ли оно — это еще бабушка надвое сказала! да и не в этом дело: факт-то, факт-то какой! Фраза… ну, положим, пустая! ну, вредная, что ли! Но каким же образом из фразы вдруг выскочила… Пинега?! — оправдывался Старосмыслов.
— Но ведь мы не в Пинеге, а в Париже!
— Позвольте, Капитолина Егоровна, — вступился я, — ваш муж начал рассказывать… Конечно, Пинега, сама по себе взятая, есть лишь административный термин, настолько вошедший в наш административный обиход, что немногие администраторы в состоянии понять всю жестокость его. Я лично знал на своем веку одного администратора, который в полюсы не верил и для которого поэтому все города были равны. Вот он и говорит, бывало: ты ступай в Пинегу, ты — в Пустозерск, а ты — в Верхоянск! Но Пинега, превратившаяся в Париж, — это что-то уж чрезвычайное! Федор Сергеич! объясните, сделайте милость!
— Да-с, так вот сидим мы однажды с деточками в классе и переводим: «время, нами переживаемое»… И вдруг — инспектор-с. Посидел, послушал. А я вот этой случайности-то и не предвидел-с. Только прихожу после урока домой, сел обедать — смотрю: пакет! Пожалуйте! Являюсь. «Вы в Пинеге бывали?» — Не бывал-с. — «Так вот познакомьтесь». Я было туда-сюда: за что̀? — «Так вы не знаете? Это мне нравится! Он… не знает! Стыдитесь, сударь! не увеличивайте вашей вины нераскаянностью!»
Старосмыслов остановился и смотрел на меня в упор, тяжело дыша.
— Понимаете… точно сон! — вымолвил он задавленным голосом.
— Ах, голубчик! ты видишь, как это волнует тебя! — с участием вступилась Капитолина Егоровна, — лучше бы уж ты мне предоставил рассказать!
— Нет, это только я могу рассказать… я! Кто сам испытал это впечатление, только тот и может его передать!
Последовало несколько минут тяжелого молчания.
— Но ка̀к же вы, вместо Пинеги, в Париже очутились? — продолжал настаивать я.
— И опять словно во сне. Уж совсем было ехать в Пинегу собрался, да вдруг случайно… вот она напомнила, что лет пять тому назад давал я уроки сыну одного власть имеющего лица. Ну, думаю: последнее средство… Посылаю телеграмму-с… Смотрю, на другой день — тихо, на третий — опять тихо. А через неделю вызывает меня уж мой собственный начальник: «Знаете ли вы, говорит, правило: Toile me, mu, mi,* mis, si declinare domus vis?..»[147] — Знаю, ваше превосходительство! — Так вот, говорит, нам необходимо удостовериться, везде ли в заграничных учебных заведениях это правило в такой же силе соблюдается, как у нас… Извольте получить паспорт!
Старосмыслов опять остановился, как бы вопрошая, ка̀к я об этом полагаю. Но рассказ этот до того спутал все мои расчеты, что я долгое время ровно ничего не мог полагать. И вдруг у меня в голове сверкнула мысль:
— А прогоны и порционные вам выдали?
Старосмыслов недоумело взглянул на меня: очевидно, он никак этого вопроса не ожидал.
— Ну… что̀ уж! — как-то уныло отозвался он. Однако я подметил, что в самой унылости его уже блеснула как бы надежда.
— Нет, вы этого не