ах! А в «La biche au bois» — сразу до полутораста почти обнаженных женских тел на сцену брошено! Какой это производит эффект, можно судить по тому, что подле меня один русский сведущий человек сидел, так он ногтями всю бархатную обивку на кресле ободрал и все кричал: пошевеливай! Затем, выйдешь из театра — опять во все стороны праздник. Идешь сплошной линией освещенных ресторанов; потребитель на тротуары высыпал; повсюду — гул мужских и женских голосов; повсюду — свет, движение, довольство… Целые снопы огней льются на улицу, испещренную движущимися фонарями фиакров, а над головой темное, звездное небо, и кругом — теплая, влажная сентябрьская ночь. Право, хорошо. Красиво, весело и, что̀ важнее всего, точно как будто это так и быть должно… И все-таки идешь в свой отель и только одну думу думаешь: господи! да когда же домой-то, домой!
Приехали. Уж в Вержболове мне показалось, точно я в рай попал. Представьте себе: желтенькие бумажки* берут! Что сто̀ит порция рябчика? — шесть гривен. — Вот тебе желтенькая. Берут и… сдачи два двугривенных дают! Ну, а на это что купить можно? — оказывается, что можно выпить два стакана чаю с лимоном и с булками… И все это пресерьезно, точно в самом деле мену производят: ты мне деньги даешь, а я тебе товар отпускаю… Вот что̀ значит отвычка! видишь поступки самые правильные — и глазам не веришь… Все думаешь: как это так? пять минут назад на желтенькую бумажку и смотреть никто не хотел, а тут с руками ее рвут! Ах, немцы, немцы! если б вы только знали, какое будущее этой бумажке предстоит — вы бы… Но нет, лучше до времени помолчим…
Народы завистливы, мой друг. В Берлине над венскими бумажками насмехаются, а в Париже — при виде берлинской бумажки головами покачивают. Но нужно отдать справедливость французским бумажкам: все кельнера̀ их с удовольствием берут. А все оттого, как объяснил мой приятель, Краснохолмский негоциант Блохин (см. «За Рубежом»), что «у француза баланец есть, а у других прочиих он прихрамывает, а кои и совсем без баланцу живут».
Но вот, наконец, и Петербург. Приехали, сыскали рыдван — ах, да не возили ли в нем оспенных? — ну, с богом, трогай! Едем: на улицах чуть брезжит, сверху изморозь, лошади едва ногами перебирают, кнут так и стучит по крышке кареты. Стой! подкова у одной лошади свалилась… И вдруг мысль: а ведь в Париже сегодня «Le monde où l’on s’ennuie»* дают… Эх, хорошо бы в обратный путь! Конечно, это ложный позыв, но кто же может поручиться в настоящее загадочное время, где кончается действительное желание и где начинается ложный позыв?
Наконец, однако ж, приехали: тпру-у, ка-торж-ные! Лестница освещена, в квартире топлено, на столе — самовар и мягкие филипповские булки. Хорошо, что̀ и говорить. Вот это-то именно и мелькало в Париже, когда так страстно звенела в голове мысль: домой! В представлении о самоваре есть что-то до того ласкающее и притягивающее, что многие связывают с ним даже представление о прочности семейного союза. Как бы то ни было, но цыганским скитаниям — конец. Конец отелям, с их сомнительным проплеванным комфортом, конец нелепой еде в ресторанах и за табльдотами, конец разноязычному говору! Спокойствие, тишина, простор, тепло, настоящий письменный стол, собственные постели, домашняя кухня, пироги… Брусники-то наварили ли? посолили ли рыжичков?
Оказывается, что и насолили и наварили. Да вот еще тетенька отварных белых грибков из деревни прислала!.. ах, тетенька! И какие грибки — один к одному! Шляпки — смуглые, корешки — под самую шляпку срезаны… проказница вы, право! И еще оказывается, что в лавках уж с неделю как кислая капуста показалась — стало быть, завтра к обеду можно будет кислые щи соорудить, а пожалуй, и пирог с свежей капустой затеять… Целую ночь я жил этой надеждой, да и на другой день утром, разбирая бумаги, все думал: а вот ужо щи из кислой капусты подадут!
Вот тихие удовольствия, которые встречают вас дома с первых же шагов и пользованию которыми никто в целом мире, конечно, не воспрепятствует. Но раз вы дали им завладеть собой, тон всей последующей жизни вашей уж найден. И искать больше нечего. «Дворникам-то, дворникам-то дали ли на водку?» — С приездом, вашескородие! — «Благодарю! вот вам три марки!» — У нас, вашескородие, эти деньги не ходят!.. — Представьте себе! «Ну, так вот вам желтенькая бумажка!» — Счастливо оставаться, вашескородие!
Ну-с, господа домочадцы, давайте теперича жить. Кушайте, гуляйте… что бишь еще? Ну, да, впрочем, там видно будет! А покуда кушайте и гуляйте! С дворниками не ссорьтесь, ибо начальство уважать надо. Иностранных слов на улице и в публичных местах не употребляйте, ибо это наводит простодушных слушателей на размышления о сокрытии образа мыслей. Я-то, конечно, знаю, что образ мыслей у вас самый благонадежный, но надобно, чтоб и другие это знали. Поэтому говорите внятно, не торопясь, точно перлы нижете. Пускай слушают.
Кажется, на первый раз довольно, да ведь пора уж и ба̀иньки. Ехали-ехали трое суток, не останавливаясь, — авось заслужили! «Господа дворники! спать-то допускается?» — Помилуйте, вашескородие, сколько угодно! — Вот и прекрасно. В теплой комнате, да свежее сухое белье — вот она роскошь-то! Как лег в постель — сразу качать начало. Покачало-покачало — и вдруг словно в воду канул.
А на другое утро чай с булками и газеты. А нуте, рассказывайте, что у вас там? Представьте себе, тетенька, всё отлично. Так, впрочем, я и ожидал. Одно только огорчило: письмо мое к вам на почте пропало — ну, да ведь я и другое могу написать. Сел, написал — смотрю: ах, ведь и это должно пропасть! Давай писать третье — и вот оно! А не посмотреть ли в окно, что делается на улице? Дети! бегите! покойника везут! Везут его четверкой под балдахином, впереди несут на подушках ордена, сзади, непосредственно за колесницей, следуют огорченные родственники, за ними — бесконечная вереница карет. Кого хоронят? — тайного советника и кавалера. Только что начал было надежды подавать — взял да и умер. Четыре дня тому назад был совершенно здоров, утром ездил с визитами, убеждал в необходимости утвердить потрясенные основы, предлагал средства, понравился и воротился домой бодрый, сияющий, обнадеженный. Но, к несчастью, к обеду пришел другой тайный советник, и для дорогого гостя подали к закуске грибков. Оба покушали, но другой-то тайный советник превозмог, а этот — не превозмог. И вот теперь другой тайный советник идет за гробом и рассказывает:
— И всего-то покойный грибков десяток съел, — говорит он, — а уж к концу обеда стал жаловаться. Марья Петровна спрашивает: что с тобой, Nicolas? a он в ответ: ничего, мой друг, грибков поел, так под ложечкой… Под ложечкой да под ложечкой, а между тем в оперу ехать надо — их абонементный день. Ну, не поехал, меня вместо себя послал. Только приезжаем мы из театра, а он уж и отлетел!
Проехала печальная процессия, и улица вновь приняла свой обычный вид. Тротуары ослизли, на улице — лужи светятся. Однако ж люди ходят взад и вперед — стало быть, нужно. Некоторые даже перед окном фруктового магазина останавливаются, постоят-постоят и пойдут дальше. А у иных книжки под мышкой — те как будто робеют. А вот я сижу дома и не робею. Сижу и только об одном думаю: сегодня за обедом кислые щи подадут…
И представьте себе, даже совсем забыл о том, что мне еще придется свой образ мыслей в надлежащем свете предъявить! Помилуйте! щи из кислой капусты, поросенок под хреном, жаркое, рябчики, пирог из яблоков, а на закуску: икра и балык — вот мой образ мыслей! Полагаю, что этого совершенно достаточно, чтобы заслужить похвалу!
Но вот наконец послышались очаровательные звуки расставляемых тарелок и стаканов… Еще четверть часа — и на столе миска, из которой валит пар… Тетенька! простите меня, но я бегу… Я чувствую, что в моей русской груди дрожит русское сердце!
Если б во всех квартирах существовали подобные оазисы — это был бы идеал общежития. Сообразите одно: какое последует сокращение переписки и как обрадуются дворники! И я твердо убежден, что так это и будет, только не надобно торопиться, а тем менее понуждать. Надобно так это дело вести, чтобы всякий человек как бы добровольно, сам от себя сознал, что для счастья его нужны две вещи: пирог с капустой и утка с груздями. А к этому, разумеется, и прочая обстановка: приличная мебель, удобный экипаж, возможность принять двух-трех приятелей и как следует напитаться, а вечером пулька или две по маленькой. Но долгов все-таки делать не надлежит.
Само собой понимается, что осуществление подобного идеала доступно преимущественно для культурного человека, ибо для того, чтоб иметь возможность выбирать между уткой с груздями и поросенком с кашей, нужно иметь вольный доход. У кого есть имение — тот пусть с имения получает; кто в разных местах дивидендами пользуется… пусть получает дивиденды. Однако можно и трудовыми деньгами благородно жить и даже рассчитывать в перспективе на хорошее будущее. Получил за работу рубль: полтину проживи, а полтину за процент отдай. Только и всего. Сколько таких полтин в год наберется! да еще проценты на них! А нынче, тетенька, деньги всякому нужны, стало быть, и процент за них сообразный идет. Тут только не зевай.
Конечно, вы, живя в деревне, можете возразить: не всякому, мой друг, доступно полтинники-то откладывать, потому что есть очень многочисленный класс людей… Угадываю я, милая, про какой вы класс говорите, да ведь я этого «класса людей» и не имею в виду. Я и сам это возражение, за границей, тайному советнику Дыбе сделал — и знаете ли, что̀ он мне ответил? «А прочие пусть пребывают в трудах» — только и всего! Именно так оно на практике и происходит. Есть люди, которые имеют специальностью физический труд, и ежели эта задача выполняется ими исправно, то больше ничего от них и не требуется. Ведь и мы с вами работаем, только в другой сфере, и предки наши тоже работали, а мы теперь пользуемся плодами от трудов их праведных. Таким образом, при правильном порядке вещей, оно и идет: мы — свое дело делаем, а люди физического труда — свое. Но и последним не возбраняется благополучие свое потихоньку воздвигать — и воздвигают. Примеры налицо: Разуваев, Колупаев, а у вас, вы пишете, Финагеич процвел.
А кто этот Финагеич?