Зюйдерзее благосклонно изъявила согласие показать опыты «непосредственного самопитания». Не угодно ли в зал? Надеюсь, что вы ничего не имеете против этого? — добавил он, обращаясь к Ноздреву*.
Гости высыпали в зал. На середину комнаты вывели Анну Ивановну и на груди у нее утвердили блюдо с ростбифом в одиннадцать костей. Затем она начала кивать головой: кивала-кивала, и через пять минут не только мякоти, но и костей на блюде не осталось. Публика в волнении все больше и больше суживала круг и, наконец, вплотную обступила ее. Кто-то спросил, неужто она замужем, и, получив ответ, что замужем за слоном, находящимся в Зоологическом саду г-жи Рост, молвил: ого! Кто-то другой громко соображал, что̀ может стоить ее содержание, если она съедает, положим, хоть десять ростбифов в день? а третий, сверх того, напомнил: нет, вы сосчитайте, сколько ей аршин материи на платье нужно! А она между тем, ликующая и довольная, пыхтела и отдувалась. Но, казалось, все еще настоящим образом сыта не была, ибо с такою строгостью посмотрела на маленького сенатора из старого сената, который слишком неосторожно к ней подскочил, что бедняга струсил и поскорей юркнул в толпу.
Но тут, милая тетенька, случился скандал. У одного сенатора — тоже из старого сената — исчез из кармана носовой платок, и так как содержание старичку присвоено небольшое, то он стал жаловаться. Начал язвить, что хоть у него дома платков и много, но из этого еще не явствует, чтоб дозволительно было воровать; что платок есть собственность, которую потрясать не менее предосудительно, как и всякую другую, что он и прежде не раз закаивался ездить на вечера с фокусниками, а впредь уж, конечно, его на эту удочку не поймают; что, наконец, он в эту самую минуту чувствует потребность высморкаться и т. д. Произошло общее смятение. Грызунову следовало бы сейчас же удовлетворить сердитого старика новым платком, а он, вместо того, предпринял следствие: стал подходить к гостям, засматривать им в глаза, как бы спрашивая: не ты ли стибрил? Наконец, взор его остановился на Ноздреве и Расплюеве. Оба отделились от прочих гостей и оживленно между собой перешептывались, как будто делили добычу. Тогда все и для всех сразу сделалось ясным… Но хозяин, чтобы не потрясти ноздревского авторитета, кончил тем, с чего должен был бы начать, то есть велел подать потерпевшей стороне свой собственный платок. А так как при этом один из присутствующих пожертвовал еще старую пуговицу, то добрый старик был с лихвою вознагражден. Недоразумение прекратилось, и Грызунов, чтоб успокоить гостей, ходил между ними и объяснял:
— Что будете делать… это болезнь! И все-таки, повторяю: Ноздрев — сила!
Таким образом Ноздрев вышел из этого казуса с честью.
Когда волнение улеглось, Грызунов приступил к молодому поэту Мижуеву (племянник Ноздрева)* с просьбой прочесть его новое, нигде еще не напечатанное стихотворение. Поэт с минуту отпрашивался, но, после некоторых настояний, выступил на то самое место, где еще так недавно стояла «Дама из Амстердама», откинул кудри и твердым голосом произнес:
Под вечер осени ненастной*
Она в пустынных шла местах.
И тайный плод любви несчастной
Держала в трепетных руках…
Но тут опять произошел скандал, потому что едва успел поэт продекламировать сейчас приведенные стихи, как кто-то в толпе крикнул:
— Грабят!
А на возглас этот в другом углу другой голос взволнованно отозвался:
— Помилуйте! да тут, пожалуй, сапоги снимут!
Оказалось, однако ж, что это было смятение чисто библиографического свойства*. Между гостями каким-то образом затесался старый библиограф, который угадал, что стихотворение, выдаваемое Мижуевым за свое, принадлежит к числу лицейских опытов Пушкина и, будучи под живым впечатлением ноздревских статей о потрясении основ, поспешил об этом заявить. А так как библиограф еще в юности написал об этом стихотворении реферат, который постоянно носил с собою, то он тут же вынул его из кармана и прочитал. Рефератом этим было на незыблемых основаниях установлено: 1) что стихотворение «Под вечер осенью ненастной» несомненно принадлежит Пушкину; 2) что в первоначальной редакции первый стих читался так: «Под вечерок весны ненастной», но потом, уже по зачеркнутому, состоялась новая редакция; 3) что написано это стихотворение в неизвестном часу, неизвестного числа, неизвестного года, и даже неизвестно где, хотя новейшие библиографические исследования и дозволяют думать, что местом написания был лицей; 4) что в первый раз оно напечатано неизвестно когда и неизвестно где, но потом постоянно перепечатывалось; 5) что на подлинном листе, на котором стихотворение было написано (засообщение этого сведения приносим нашу искреннейшую*благодарность покойному библиографу Геннади*), сбоку красовался чернильный клякс, а внизу поэт собственноручно нарисовал пером девицу, у которой в руках ребенок и которая, по-видимому, уже беременна другим: и наконец 6) что нет занятия более полезного для здоровья, как библиография.
Когда все это было непререкаемым образом доказано и подтверждено, приступили с вопросом к Ноздреву (он привел Мижуева к Грызуновым), на каком основании он дозволил себе ввести в порядочный дом заведомого грабителя? А при этом намекнули и на пропавший платок. На что Ноздрев объяснил, что поступок Мижуева объясняется не воровством, а начитанностью; что нынешняя молодежь слишком много читает, и потому нет ничего удивительного, ежели по временам происходят совпадения. Что же касается до обвинения его лично в краже платка, то платок этот, действительно, у него в кармане, но каким путем он туда попал — этого он не ведает, потому что был в то время в беспамятстве. Впрочем, — прибавил он, — платок такой, что не сто̀ит об нем разговаривать. И в удостоверение вынул платок из кармана и показал; и все убедились, что действительно не стоило об таком платке говорить.
Таким образом, Ноздрев и во второй раз вышел из затруднения с честью.
Однако ж положение Грызунова было очень щекотливое. Еще один или два таких казуса — и репутация Ноздрева неизбежно должна пошатнуться. Издатель-редактор «Помой» находился в положении того вора, которого, несмотря на несомненные улики, присяжные оправдали и которому судья сказал: «Подсудимый! вы свободны: но знайте, что вы все-таки вор и что присяжные не всегда будут расположены оправдывать вас. Идите и старайтесь вперед не воровать». Поэтому, хотя в программе раута стояли «Рассказы из народного быта», но Грызунов, сообразивши, что литературе в его доме не везет (пожалуй, опять кто-нибудь закричит: караул!), решился пропустить этот номер. Не зная, чем наполнить конец вечера (было только половина двенадцатого, а ужина у Грызуновых не полагалось), он с тоской обводил глазами присутствующих, как бы вызывая охотников на состязание. Как вдруг его взор упал на «сведущего человека», и блестящая мысль мгновенно созрела в его голове.
— Мартын Иваныч! вас-то нам и надо! — воскликнул он в восхищении и, подводя нового корифея к Ноздреву, рекомендовал: — Мартын Иваныч Задека!* на все вопросы имеет приличные ответы! Скатайте из хлеба шарик, киньте наудачу, и на какой номер попадет — везде выйдет исполнение желаний.
— «Сведущий человек»? — благосклонно переспросил Ноздрев и, вынув из кармана табакерку, хотел было нюхнуть табачку, как один из близстоящих сенаторов, без церемоний взяв у него табакерку из рук, сказал:
— Прежде нежели присвоивать себе чужую табакерку…
Но Ноздрев не дал ему докончить и вновь вышел с честью
из затруднения, ответив:
— Что ж, если табакерка принадлежит вам, то возьмите ее!
Задека между тем объяснил присутствующим, что он, действительно, может отвечать на все вопросы, но преимущественно по питейной части.
— Верно… тово? — пошутил Ноздрев, щелкнув себя по галстуху.
— Было-таки, — скромно ответил Задека.
— И дозволите испытать ваши познания?
— Хоть сейчас.
Тогда произошло нечто изумительное. Во-первых, Ноздрев бросил в сведущего человека хлебным шариком и попал на № 24. Вышло: «Кто пьет вино с рассуждением, тот может потреблять оное не только без ущерба для собственного здоровья, но и с пользою для казны». Во-вторых, по инициативе Ноздрева же, Мартыну Задеке некрепко завязали глаза, потом налили двадцать рюмок разных сортов водок и поставили перед ним. По команде «пей!» — он выпивал одну рюмку за другой и по мере выпивания выкликал:
— Полынная! завода Штритера! оптовой склад там-то!
— Столовое очищенное вино! завода Зазыкина в Кашине! Оптовой склад в Москве!
— Зорная! завода Дюшарио и т. д.
И ни разу не ошибся, а зорной даже попросил повторить.
Но этим не удовольствовались. Чтоб окончательно убедиться в правах Задеки на звание «сведущего человека», налили в стакан понемногу (но не поровну) каждый из двадцати водок и заставили его выпить эту смесь. Выпивши, он обязывался определить, сколько в предложенной смеси находится процентов каждого сорта водки. И определил.
Тогда между присутствующими поднялся настоящий вой. Рукоплескали, стучали ногами, обнимали друг друга, поздравляли с «обновлением», кричали, что Россия не погибнет, а кто-то даже запел: «Коль славен»…* Один Ноздрев был как будто смущен: очевидно, он не ожидал, что явится новый Ян Усмович, который переймет у него славу…
Я же, признаюсь, стоял в стороне и думал, как бы хорошо было, если б в эту минуту Грызунов возгласил: господа! не угодно ли закусить?
Но этого не случилось. Напротив, лампы стали меркнуть, меркнуть и вдруг потухли. Гости в смятении ринулись в переднюю, придерживая руками карманы.
Я знаю, вы скажете, что я впадаю в карикатуру. Ах, тетенька, да оглянитесь же кругом! Лжедимитриев, что ли, нет? Ноздревых мало? Задек?
А сверх того, что ж такое, если и карикатура? Карикатура так карикатура — большая беда! Не все же стоять, уставившись лбом в стену; надо когда-нибудь и улыбнуться. Есть в человеческом сердце эта потребность улыбки, есть. Даже измученный и ошеломленный человек — и тот ощущает ее.
Улыбнитесь, голубушка!
P. S. Конечно, вы уж знаете, что бабенька Варвара Петровна скончалась. Сегодня утром происходили ее похороны, на которых присутствовал и я.
Хоронили пышно, как подобает болярыне, которая с Аракчеевым манимаску танцевала.
Из дома гроб везли под балдахином, на траурной колеснице, влекомой цугом в шесть лошадей. Впереди шло попарно шесть протопопов, столько же дьяконов и два хора певчих. За гробом, впереди всех, следовал Стрекоза, совсем расстроенный; по бокам у него неизвестно откуда вынырнули Удав и Дыба, которые, как теперь оказалось, были произведены Аракчеевым из кантонистов в первый классный чин и вследствие этого очень уважали покойную бабеньку, но при жизни к ней не ходили, потому что она, по привычке, продолжала называть их кантонистами. Несколько поодаль, шли родственники с дядей Григорием Семенычем во главе. Тут была и Индюшка с своими индеятами, и оба надворных советника, и бесчисленное множество кадетов, и известный вам отставной фельдъегерь Петр Поселенцев. Последний неутешно плакал. Представьте себе: свою маленькую новгородскую усадьбу бабенька завещала продать и проценты с капитала употреблять на