наблюдений самое удобное, потому что на дачах живут нараспашку и оставляют окна и двери балконов открытыми. Что, собственно говоря, тут нет даже подсиживания, а именно только статистика, которая, без сомнения, не останется без пользы и для будущего историка. И наконец, что мне, как исследователю признаков современности, не только полезно, но и необходимо освежить запас наблюдений новыми данными, взятыми из сфер, доселе мне недоступных.
Словом сказать, так меня заговорил, что я таки не выдержал и заинтересовался.
— Какую же вы статистику собираете? — спросил я, — через кого? ка́к?
— Статистика наша имеет в виду приведение в ясность современное настроение умов. Кто об чем думает, кто с кем и об чем говорит, чего желает. Вот.
— Чудесно. Стало быть, у вас для статистических разведок и доверенные люди есть?
— Производство разведок поручается опытным статистикам (непременное условие, чтоб не меньше двух раз под судом был… ха-ха!), которые устраивают их, согласуясь с обстоятельствами. Например, лето нынче стоит жаркое, и, следовательно, много купальщиков. Сейчас наш статистик — бултых в воду! — и начинает нырять.*
— Ах, боже! то-то я, купаючись, всякий раз вижу, что какой-то незнакомец около меня круги делает!
— Это он самый и есть. А вот и другой пример: приспело время для фруктов — сейчас наш статистик лоток на голову, и пошел статистику собирать.
— Но послушайте! ведь этак ваши «статистики» таких чудес насоберут, что житья от них никому не будет.
— А я про что́ ж говорю! я про то и говорю, что никому не будет житья!
— Но ведь это… междоусобие?
— И я говорю: междоусобие.
Я удивленно взглянул на него во все глаза.
— А вам-то что! — воскликнул он, разражаясь раскатистым хохотом.
— Как что! — заторопился я, — да ведь я… ведь вы… ведь у нас… есть отечество, родина… ведь мы должны… мы не имеем права смущать…
— Чудак! шкуру бережет, подлоги сбирается делать, а об отечестве плачется!
. . . . . . . . . .
Выжлятников пробыл у меня еще с час и все соблазнял. Рассказывал, как у них хорошо: все под нумерами, и все переодетые* — точь-в-точь как в водевиле «Актер, каких мало*». Руководители имеют в виду благо общества и потому действуют безвозмездно, исполнители же блага общества в виду не имеют и, взамен того, пользуются соответствующим вознаграждением.*
— И странное дело! — заключил он, — сколько бы раз ни был человек под судом, а к нам поступит — все судимости разом как рукой с него снимет!*
К чести своей, однако ж, я должен сказать, что устоял. Одно время чуть было у меня не сползло с языка нечто вроде обещания подумать и посмотреть, но на этот раз, слава богу, Выжлятников сам сплошал. Снялся с кресла и оставил меня, обещавши в непродолжительном времени зайти опять и возобновить разговор.
Но в этот день мне особенно посчастливилось: «гости» следовали один за другим. Не успел я проводить Выжлятникова, как появилась особа женского пола. Молоденькая, маленькая, не без приятностей, но как будто слегка растерянная. Вероятно, она не сама собой в крамолу попала, а сначала братцы или кузены воспламенились статистикой, а потом уж и ее воспламенили. Очевидно, она позабыла, зачем пришла, потому что села против меня и долго молча на меня смотрела. Мне показалось даже, что у нее на глазках навернулись слезки, оттого ли, что ей жалко меня стало, или оттого, что «ах, какая я несчастная!». Наконец я сам решился ей помочь в ее миссии.
— Вы от крамолы, что ли? — спросил я.
Тогда она вспомнила и произнесла:
— Ах, да… Голубчик! переходите к нам!
Это было сказано так мило, как будто она приглашала меня перейти из кабинета в гостиную. Очень даже возможно, что она именно так и смотрела на свою миссию, потому что, когда я высказал ей это предположение, она нимало не удивилась и сказала:
— Ну, так что́ ж! и перейдите!
Тогда я, взяв ее за ручки, сказал: «Ах, боже мой!» — и обещал…
Потом пришел преклонных лет старец и отрекомендовался: — ваш искренний доброжелатель. — Этот начал без обиняков:
— Нельзя так, сударь мой, нельзя-с!
— В чем же я, вашество, провинился?
— Во всем-с. Скверно у нас, гадко, ни на́ что не похоже — не спорю! Но так… нельзя-с!
Он волновался и беспокоился, хотя не мог сказать, об чем. По-видимому, что-то было для него ясно, только он не понимал, что́ именно. Оттого он и повторял так настойчиво: не-льзя-с! Еще родители его это слово повторяли, и так как для них, действительно, было все ясно, то он думал, что и ему, если он будет одно и то же слово долбить, когда-нибудь будет ясно. Но когда он увидел, что и он ничего не понимает, и я ничего не понимаю, то решился, как говорится, «положить мне в рот».
— Цели не вижу-с! — произнес он, — не вижу цели-с! Всеможно-с: и критиковать, и указывать, и предъявлять… но та́к… нельзя-с!*
— Ах, вашество!*
— Цели нет-с — это главное. Гадко у нас, мерзко-с — это знает всякий! Но надобно иметь в виду цель*, а ее-то я и не вижу-с!
— Вашество! да кто же нынче какие-нибудь цели имеет! Живут, как бог пошлет. Прошел день, прошла ночь, а потом опять день да ночь…
— Вы говорите: как бог пошлет? — прекрасно-с! — вот вам и цель-с! Благополучно прошел день, спокойно — и слава богу! И завтра будет день, и послезавтра будет день, а вы — живите! И за границей не лучше живут! Но там — довольны, а мы — недовольны!
Говоря это, старик волновался-волновался и наконец так закашлялся, что я инстинктивно бросился к нему и стал растирать ему грудь.
— Вот видите! — сказал он, успокоиваясь, — нача́ла-то в вас положены добрые! Вы и ближнему помочь готовы, и к старости уважение имеете… отчего же вы не во всем так? Ах, молодой человек, молодой человек! дайте мне слово, что вы исправитесь!
— Но что́ же я такое…
— Ничего «такого», а просто: та́к нельзя! — загвоздил он опять, — нельзя так, цели нет! И за границей живут, и у нас живут; там не ропщут, а у нас — ропщут! Почему там не ропщут? — потому что роптать не́ на что! почему у нас ропщут? — потому что нельзя не роптать! Постойте! кажется, я что́-то такое сказал?
— Ничего, вашество, все слава богу!
— Прекрасно. Обещайте же мне…
Но тут опять его пристиг пароксизм кашля. Взрывы следовали за взрывами, а в промежутках он говорил:
— Тридцать лет… кашляю… все вот так… В губернаторах двадцать лет кашлял… теперь в звании сенатора… десять лет кашляю… Что́, по-вашему, это значит? А то, мой друг, что я и еще тридцать лет прокашлять могу!*
— Дай-то бог! — отозвался я.*
— И даже мер особливых не принимаю, потому что — цель вижу! — уверенно продолжал он. — Вижу цель и знаю, что созидаемое мною здание — прочно!* А вы цели не видите и строите на песце!.. Нехорошо-с! нельзя-с!
Он встал и долго смотрел мне в глаза, отечески укоризненно покачивая головой.
— Утешь, мой друг, старика! — воскликнул он, простирая ко мне объятия.
Я не выдержал и устремился. Я не понимал, что́ именно обещаю, но обещал. Он же гладил меня по голове и говорил:
— Всегда я утверждал, что лаской можно из него сделать… все!
После всех пришел дальний родственник (в роде внучатного племянника) и объявил, что он все лето ходил с бабами в лес по ягоды и этим способом успел проследить два важные потрясения. За это он, сверх жалованья, получил сдельно 99 р. 3 к., да черники продал в Рамбове на 3 руб. 87 коп. Да, сверх того, общество поощрения художеств обещало устроить в его пользу подписку.
— Не хотите ли, дяденька, поступить?
Но на этот раз я рассердился.
XV*
Весь день я раздумывал, каким образом я выполню принятые обязательства, или, лучше сказать, каким способом уклонюсь от их выполнения. Еще недавно мы с Глумовым провели день в окрестностях Петербурга, встретили в лесу статистика, который под видом собирания грибов производил разведки. И та́к он мне показался нехорош из себя, что при одной мысли о возможности очутиться в роли купальщика или собирателя грибов меня тошнило. Но спрашивается: что́ же предстоит предпринять, ежели вопрос будет поставлен так: или собирай статистику, или навсегда оставайся в списке неблагонамеренных и езди по кукуевской насыпи?
Понятно, ка́к я обрадовался, когда на другой день утром пришел ко мне Глумов. Он был весел и весь сиял, хотя лицо его несколько побледнело и нос обострился. Очевидно, он прибежал с намерением рассказать мне эпопею своей любви, но я на первых же словах прервал его. Не нынче завтра Выжлятников мог дать мне второе предостережение,* а старик и девушка, наверное, уже сию минуту поджидают меня. Что же касается до племянника, то он, конечно, уж доставил куда следует статистический материал. Ка́к теперь быть?
— Бежать надо! — сразу решил Глумов.
— А ты?
— И я заодно. И Фаинушку с собой возьмем… бабочка-то какая! золото!
— Куда же мы побежим?
— А будем постепенно подвигаться вперед. Сначала по железной дороге поедем, потом на пароход пересядем, потом на тройке поедем или опять по железной дороге. Надоест ехать, остановимся. Провизии с собой возьмем, в деревню этнографическую экскурсию сделаем, молока, черного хлеба купим, станем песни, былины записывать; если найдем слепенького кобзаря — в Петербург напоказ привезем.
— Чудак! это прежде былины-то по деревням собирали, а нынче за такое дело руки к лопаткам и марш в холодную!
— А ежели всех постигает такая участь, так и мы от миру не прочь. Я уж Фаинушку спрашивал: пойдешь ты за мною в народ? — Хоть на край света! говорит. Для науки, любезный друг, и в холодной посидеть можно!
— Вот, Глумов, тебе об деле говорят, а ты всё шутки шутишь!
— Нимало не шучу. Говорю тебе: бежать надо — и бежим. Ждать здесь нечего. Спасать шкуру я согласен, но украшать или приспосабливать ее — слуга покорный! А я же кстати и весточку тебе такую принес, что как раз к нашему побегу подходит. Представь себе, ведь Онуфрий-то целых полмиллиона на университет отвалил.
— На сибирский?
— Нет, новый хочет взбодрить, в новых землях. В Самарканде или в Маргелане — еще не решили.
— А про кафедру митирогнозии для Очищенного не забыл?
— Помилуй, Онуфрий сам именно ее и имел в виду. При сношениях с инородцами нет, говорит, этой