Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 20 томах. Том 15. Книга 1. Современная идиллия

один голос прибавили:

Красавец вы наш!

Наконец отперли двери дома и отворили ставни. С первого же шага нас так и обдало опальными запахами. В зале половицы слегка колебались, штукатурка кусками валялась на полу, а на потолке виднелись бурые круги вследствие течи; посредине комнаты стоял круглый банкетный стол, на котором лежал старинный-старинный нумер «Московских ведомостей». В гостиной было совсем темно от тополей, которые хлестали в окна намокшими ветвями. В маменькиной спальной поселилось семейство хомяков, которые, по-видимому, не имели никакого представления о человеке и его свойствах, потому что нимало не смутились при нашем появлении и продолжали бегать друг за другом. Словом сказать, всюду, куда мы ни проникали, нас в одно мгновение пронзало сыростью, выморочностью, запустением.

Такою предстала передо мной колыбель, убаюкивавшая мою юность золотыми снами. Все здесь взывало к памяти прошлого. Не было в этом доме окна, из которого я несчетное число раз не вопрошал бы пространство, в смутном ожидании волшебства; не было в этом саду куста, который не подглядел бы потаенного процесса, совершавшегося в юноше, того творческого процесса, в котором, как солнечный луч в утренних сумерках, брезжится будущий «человек». Не было пяди земли, которая не таила бы слова обличения в недрах своих, которая не могла бы свидетельствовать

И все это: и дом, и сад, и земля — стояло забытое, оброшенное, почти поруганное…

Чуть-чуть было я не разнежился; но общее положение после ночных приключений было таково, что подавляло всякий порыв чувствительности. Прежде всего нам требовалось сухое белье и платье, а потом — пища. Принесли связку ключей и, после непродолжительных поисков, добыли целую кучу белья и женских блуз. Но по части мужских одеяний ничего не нашлось, кроме четырех дворянских мундиров, в которых папенька и дедушка в свое время щеголяли на выборах. Мундиры были необыкновенно странные: с коротенькими талиями и длинными узенькими фалдами назади. Кое-где сукно было побито молью, а на одном мундире оказалось даже вывороченным; шитье потемнело и отдавало запахом меди. Делать, однако ж, было нечего, пришлось одеться в мундиры, но так как их было только четыре, то на менялу, в воздаяние отличных заслуг,* возложили блузу. Часа через два мы были уже обсушены и обогреты, а когда Марья-вдова накормила нас яичницей, то все ночные злоключения забылись, и мы почувствовали себя так хорошо, как будто всю жизнь провели в мундирах, готовые защищать свои дворянские права.

Между тем на селе приезд наш произвел впечатление. Первым толкнулся в усадьбу батюшка и стыдливо потупил глаза, увидев меня в папенькиных штанах с отложным гульфом. Но когда узнал, что Проплёванную торгует у меня купчиха Стёгнушкина, которая будет тут жить и служить молебны и всенощные, то ободрился и стал считать на пальцах: один двугривенный, да другой двугривенный, да четвертак… Потом прибежал деревенский староста и рассказал, что пришли на село в побывку два солдата; один говорит: скоро опять крепостное право будет; а другой говорит: и земля, и вода, и воздух — все будет казенное,* а казна уж от себя всем раздавать будет. Так которому солдату верить?

— Как это… «казенное»? — не понял я.

— Решительно, то есть, все… как есть! — пояснил староста.

Вопрос был мудреный; пахло превратными толкованиями. Ежели ответить, что оба солдата врут, — скажут, пожалуй, что я подрываю авторитет армии и флотов. Ежели склониться на сторону одного из двух вестовщиков, так неизвестно, который из них превратнее. Кажется, как будто первый солдат меньше превратен, нежели второй, а впрочем…

— Богу молиться нужно! — заметил я, наконец, взглянув на батюшку.

— И я им то же говорю, — отозвался батюшка, — не* надейтесь ни на князи, ни на сыны человеческие,* а к богу прибегайте!

Тогда староста широко перекрестился и спросил:

— А пачпорты есть?

И, в объяснение своего требования (все-таки я когда-то ему «заместо отца» был!), понес околесную, из которой можно было только разобрать: «почему что» да «спаси бог!». И в заключение: ноне строго!

— Вон уж Успленья на дворе, — сказал он, — а мы, благослови господи, сеять-то и не зачинали!

— Что так?

— Всё сицилистов ловим. Намеднись всем опчеством двое суток в лесу ночевали, искали его — ан он, каторжный, у всех на глазах убёг!

— Сицилист-то?!

— Он самый. Видим, что бежит… ах, батюшки! господа хрестьяне! вон он! лови, братцы, лови! Куда-те! так между пальцев, словно вьюн, уполз!

После старосты пришла девушка с села и возвестила, что посадские девки просят позволения хороводы перед домом играть и новую помещицу повеличать (весть о приезде Фаинушки для покупки Проплёванной с быстротою молнии проникла во все дворы).

Последним пришел местный кабатчик, под предлогом, не нужно ли чаю-сахару, но, в сущности, для того, чтоб прочитать у Фаинушки в глазах, не намеревается ли она завести в Проплёванной свой кабак.

Но у всех, даже у карлицы Польки, был на уме затаенный вопрос: каким образом мы, именующие себя «интеллигентами» и представителями «правящих классов», несвойственно прибежали пешком, вместо того чтоб торжественно въехать на двух-трех тройках с малиновым звоном?

Но, кроме того, мог возникнуть и другой вопрос, касавшийся лично меня, а именно: настоящий ли это барин приехал, не подложный ли, надевший только личину его?

Я и сам понимал важность и даже естественность этих вопросов и не без опасения ждал минуты, когда они настолько созреют, что ни батюшка, ни староста; ни кабатчик не будут уже в состоянии держать язык за зубами. Судьба поистине была несправедлива к нам. Ни присутствие менялы, ни участие в наших похождениях столь несомненно позорного человека, как Очищенный, — ничто не тронуло жестоковыйную ябеду, которой современная испуганность предоставила привилегию раздавать патенты на благонадежность и неблагонадежность. Мы не спорили против силы вещей; напротив, беспрекословно подчинились ей и начертали такую программу, в которой были и двоеженство и подлоги — кажется, на что лучше! И что ж, вместо того чтоб оказать нам сочувствие и поддержку, вместо того чтоб сказать: зачем совершать подлоги! можно и без подлогов на правильной стезе стоять! — нас на каждом шагу встречает целая масса внезапностей, которые поселяют в сердцах наших меланхолию и нерешительность…

Чего собственно добивалось от нас бессмысленное гороховое пальто, по милости которого мы так неожиданно очутились в Проплёванной? Ежели оно серьезно представляло собой принцип собирания статистики, то не могло же оно не понимать, что людям, которые посещают квартальные балы, играют в карты с квартальными дипломатами, сочиняют уставы о благопристойном поведении и основывают университеты с целью распространения митирогнозии, следует предоставить полный простор, а не следить за каждым их шагом и тем менее пугать. Что было предосудительно революционного в нашем вчерашнем собеседовании с старичком и с мещанином Презентовым? Какую особливую опасность представляло даже сделанное Глумовым (и неоконченное) сравнение современности с камаринским мужиком? Решительно, ни революционного, ни предосудительного, ничего в этих поступках не было. Но если б даже и представилось что-нибудь предосудительное и небезопасное, то не следовало ли бы взглянуть на эти поступки как на случайные уклонения, к которым новообращенный прибегает, чтобы сорвать сердце за утраченный стыд? Ведь надо же и ему какое-нибудь утешение оставить.

Нет, как хотите, а даже в сфере ябеды торжествующая современность заявляет себя не только несостоятельною, но просто глупою. Я знаю, что система, допускающая пользование услугами заведомых прохвостов, в качестве сдерживающей силы относительно людей убеждения, существует не со вчерашнего дня, но, по моему мнению, давность в подобном деле есть прецедент, по малой мере, неуместный. В сущности, это совсем не система, а злодейство. Из человека — положим, заблуждающегося, но в идейном смысле все-таки возвышающегося над общим уровнем — делают загадку, и угадывание этой загадки предоставляют прохвосту… ужели это не злодейство? Вы представьте только себе, как этот злополучный игнорант*, поводя носом в воздухе, приступает к человеческой душе и начинает в ней по складам разбирать: буки-аз — ба, веди-аз — ва… Что он поймет? В наилучшем случае он будет разевать рот и хлопать глазами. Но если у него есть стремление показать товар лицом и если, кроме того, у него окажется еще волчий аппетит, так ведь он не затруднится даже напоминанием, а просто-напросто, заручившись каким-нибудь хлестким словом, начнет с его помощью уловлять вселенную. Нет, как хотите, а это положительное злодейство.

Мир убеждений и мир шалопайства суть два совершенно различные мира, не имеющие ни одной точки соприкосновения. Это истина, непререкаемость которой должна быть для всех обязательною. Допустите в сфере убеждений самую густую окраску заблуждения, так ведь и тогда прежде всего надо уметь определить, в чем именно заключается заблуждение и почему непременно предполагается, что оно должно нанести ущерб сложившейся современности. Разве невежественный прохвост может возвыситьея до постижения столь сложных и трудных явлений? Нет, он только будет выкрикивать бессмысленное слово и под его защитою станет сваливать в одну кучу все разнообразие аспирации* человеческой мысли. Вообразите, как должно быть трудно выслушивать наблюдения этих людей, которые смешивают Прудона с Юханцевым и Гарибальди с Редедею!*

В старину ябеда как будто умнее была. Она задавалась вполне определенною и притом доступною ее пониманию целью, и только в ее пределах предъявляла свои требования. Все лишнее, не вмещавшееся в эти пределы, она отсекала, как бы говоря: у меня и настоящего дела довольно, а в остальном, буде это окажется нужным, пусть разбираются последующие ябеды! Это, быть может, концентрировало жестокость, но в то же время устраняло от нее характер шутовства и надругательства. Нынче, благодаря чрезмерному размножению шалопаев, до того все перепуталось, что трудно даже определить, что из беспрерывно нарастающей массы сплетен представляет реальность, а что, без дальних слов, следует бросить на съедение собакам. Благодаря этой путанице самые существенные и трудные задачи жизни делаются достоянием невежественнейших добровольцев, и затем недомыслие и даже явная бессмыслица являются главным обвинительным штандпунктом*, против которого даже возражать противно… Ясно, что это даже не обвинение, не преследование, а просто шутовство и надругательство.

Сознавать себя со всех сторон опутанным сетью шалопайства — разве это не горшая из обид? Видеть шалопайство вторгающимся во все жизненные отношения, нюхающим, чем пахнет в человеческой душе, читающим по складам в человеческом сердце, и чувствовать, что наболевшее слово негодования не только не жжет ничьих сердец, а, напротив, бессильно замирает на языке, — разве может существовать более тяжелое, более удручающее зрелище? Повторяю: ябеда существовала искони, в качестве подспорья, но она вращалась в известной сфере, ограничивалась данным кругом явлений и редко выходила за пределы своей специальности. Ныне она обмирщилась, расплылась, расползлась, утратила всякое представление о границах и мере и,

Скачать:TXTPDF

один голос прибавили: — Красавец вы наш! Наконец отперли двери дома и отворили ставни. С первого же шага нас так и обдало опальными запахами. В зале половицы слегка колебались, штукатурка