Лягушка (после кратковременного отдыха). Только сижу я однажды вечером на страже и по привычке во всю глотку квакаю: разрушены! подорваны! потрясены! Вдруг слышу: в воде что-то плеснуло; оглядываюсь — щука. А она, вашескородие, давно на меня заглядывается, потому что хоть я и благонамеренная, но щуки, коли ежели до пищи дело коснется, этого не разбирают. Подплыла ко мне щука и говорит: прыгни, голубушка, в воду, я тебе что-то скажу! А я смотрю ей в глаза, словно околдованная, и все думаю: прыгну да прыгну! — как только бог спас! Однако одумалась: ладно, говорю, ты лучше в воде свои речи говори, а я тебя с берегу послушаю. Ну, она видит, что с меня взятки гладки, и говорит: «вот ты по доносчицкой части состоишь, целый день без ума квакаешь, а не видишь, что у тебя под носом делается — пискари-то ведь уж скоро остатние от вас уплывут». — Как так? говорю. — «Да так, говорит, я уж с неделю их поджидаю: как только подплывут к Волге — тут им всем от меня одно решение выйдет!» Сказала, хлопнула хвостом и уплыла. А я бочком да ползком — на дно реки! подползла вот к этому пискарю, который теперь судится, да в грязь и легла. Лежу час, лежу другой — слышу: собираются. Окружили этого самого Хворова и стали галдеть. И чего только я тут не наслушалась, вашескородие — даже сказать скверно. Все-то у нас гадко, все-то скверно, все-то переделать да разорить нужно. Реку чтоб поровну поделить, харч чтобы для всех вольный был, богатых или там бедных, как ноне — этого чтобы не было, а были бы только бедные; начальство чтоб упразднить, а прочим чтоб своевольничать: кто хочет — пущай по воле живет, а кто хочет — пущай в уху лезет… А один — risum teneatis, amici*[38] — даже такую штуку предложил: лягушек, говорит, беспременно из нашей реки чтобы выжить, потому что река эта завсегда была наша, дедушки наши в ней жили, и мы хотим жить…
Прокурор (прерывая). Не можете ли вы, свидетельница, сказать определительнее, какую роль играл на этой сходке подсудимый Хворов?
Лягушка (озлобленно). Он-то? да он, вашескородие, первый поджигатель и есть. Кабы не его наученье, да мы бы теперь… никаких бы у нас беспокойств не было! Самый это что ни на есть вредительный пискарь! Кто что ни скажет, хоша бы самую, что называется, безлепицу, а он подхватит, да еще против того вдвое! Это хоть у кого угодно справьтесь, у любого головастика спросите: знаешь Ивана Хворова? — всякий скажет, каков таков он пискарь есть! Прошипит это, что ему надо, свой яд выпустит, всех науськает, а сам в тину спрячется! Такой это… ну, такой, что если б теперича не поймали его, были ли бы мы в живых — уж я и не знаю! (Хочет рассказать анекдот из жизни Хворова, но Иван Иваныч, опасаясь, не вышло бы какой непристойности, прерывает.)
Иван Иваныч. Полагаю, что вопрос, предложенный господином прокурором, разъяснен достаточно. Продолжайте, свидетельница, ваш рассказ, не увлекаясь обстоятельствами, к делу не относящимися.
Лягушка. Только шумели они, шумели — слышу, еще кто-то пришел. А это карась. Спасайтесь, кричит, господа! сейчас вас ловить будут! мне исправникова кухарка сказала, что и невода уж готовы! Ну, только что он это успел выговорить — все пискари так и брызнули! И об Хворове позабыли… бегут! Я было за ними — куда тебе! Ну, да ладно, думаю, не далеко уйдете: щука-то — вот она! Потом уж я слышала…
Иван Иваныч. Садитесь, Лягушка. Это все, что суду нужно было от вас знать. Далее вы будете свидетельствовать уж по слуху, а в практике кашинского окружного суда установился прецедент: «не всякому слуху верь»… кажется, я так говорю, господа? (Семен Иваныч и Петр Иваныч утвердительно кивают головами.)Вы исполнили свой долг, лягушка, с чем вас и поздравляю. Затем, живите смирно, никого не трогайте, и вас никто не тронет; а ежели что заметите вредное — идите к нам: теперь вам эта дорога известна. А мы уж распорядимся, потому что это наша обязанность. Ежели что похвальное узнаем — мы поощрим; ежели непохвальное — по головке не погладим. Вот вам пискарь — сидит! а за что сидит? — за то, что делал непохвальное! Кабы он похвально себя держал — не за жандармами бы сидел, а, может быть, субсидии бы получал; а вздумал буянить да фордыбачить — не прогневайся, посиди! И все будут сидеть. (Голос из публики: правильно! Иван Иваныч ищет глазами.)А вот я этого грубияна, который меня прерывает, за ушко да на солнышко… Итак, повторяю: ежели что заметите — идите к нам, а сами не распоряжайтесь, потому что это в круг ваших обязанностей не входит. Нынче много таких модников развелось, которые думают: зачем я в суд пойду? — лучше сам распоряжусь. И оттого у нас в суде по целым месяцам заседаний не бывает — зачем же суд? Но вы так не делайте. Садитесь; еще раз поздравляю вас. Щука! Продолжайте рассказ Лягушки! какая была ваша роль в этом деле?
Щука(разевает пасть, чтобы лжесвидетельствовать, но при виде ее разинутой пасти подсудимым овладевает ужас. Он неистово плещется в тарелке и даже подпрыгивает, с видимым намерением перескочить через край. У щуки навертываются на глазах слезы от умиления, причем пасть ее инстинктивно то разевается, то захлопывается. Однако ж мало-помалу движения пискаря делаются менее и менее порывистыми; он уже не скачет, а только содрогается. Еще одно, два, три содрогания и…)
Тарара (вынимает подсудимого за хвост и показывает суду; голосом, в котором звучит торжественность). Уже вмер!!!
Иван Иваныч (взволнованный). Да послужит сие нам примером! Уклоняющиеся от правосудия да знают, а прочие пусть остаются без сомнения! Жаль пискаря, а нельзя не сказать: сам виноват! Кабы не заблуждался, может быть, и теперь был бы целехонек! И нас бы не обременил, и сам бы чем-нибудь полезным занялся. Ну, да впрочем, что об том говорить: умер — и дело с концом!* Господин прокурор! ваше заключение?
Прокурор (скороговоркой, наподобие, как причетники, в конце обедни: «Слава отцу… слава тебе!» произносят). Полагаю, за смерт… сужден… пр’кр’тить.
Иван Иваныч. Так я и знал. А о прочих, об отсутствующих… неужто продолжать?
Прокурор. О прочих надлежит постановить заочное решение.
Иван Иваныч. И это я знал. Семен Иваныч! Петр Иваныч! как вы полагаете? как следует заочно с бунтовщиками поступить?
Прокурор (встает, чтобы напомнить о существовании совещательной комнаты для постановления решений; но в эту минуту судебный следователь подает ему телеграмму. Читает). «От казанского прокурора кашинскому. В реке Казанке поймана шайка кашинских пискарей. По-видимому, бунтовщики. Подробности почтой».
Иван Иваныч. Однако порядком-таки отчесали! Сколько это отсюда верст?
Прокурор. Ввиду полученной телеграммы полагаю суждение о противозаконном оставлении отечества кашинскими пискарями приостановить.
Иван Иваныч (на все согласен). Что ж, приостановить так приостановить. Покуда были подсудимые, и мы суждение имели, а нет подсудимых — и нам суждение иметь не о ком. Коли некого судить, стало быть, и… (Просыпается.)Что, бишь, я говорю? (Смотрит на часы и приятно изумляется.) Четвертый час в исходе! время-то как пролетело! Семен Иваныч! Петр Иваныч! милости просим!
(Уходят. Зала медленно пустеет.)
Мы тоже поспешили домой. Суд произвел на нас самое отрадное впечатление, хотя трагическая смерть пискаря и примешивала некоторую горечь в наши светлые воспоминания. Главным образом, манера Ивана Иваныча понравилась. Вот человек: говорит строгие слова, а всем приятно. Даже адвокат Шестаков — и тот только вид делает, что боится, а в сущности очень хорошо понимает, что Иван Иваныч простит. Вот пискарь — тот действительно умер, но и он умер не от Ивана Иваныча, а оттого, что заблуждался. А не заблуждался бы — и теперь был бы целехонек.
Но то-то вот и есть, что все это утопия. Иван Иваныч говорит: не заблуждайся! Семен Иваныч скажет: не воруй! а Петр Иваныч: не прелюбодействуй! Кого тут слушать! Этак все-то начнут говорить — и конца-краю разговорам не будет! И вдруг выскочит из-за угла Держиморда* и крикнет: это еще что за пропаганды такие!
Во всяком благоустроенном обществе по штатам полагаются: воры, неисправные арендаторы, доносчики, издатели «Помой»,* прелюбодеи, кровосмесители, лицемеры, клеветники, грабители. А прочее всё — утопия.
Надо сказать правду, что с некоторого времени меня и Глумова начинали томить предчувствия. Наверное, отдадут нас под суд! — думалось нам, а невидимая сила так и толкала на самое дно погибели. Убеждение в неизбежности конца с присяжными заседателями с особенною ясностью представлялось теперь, когда мы своими глазами увидели, с какою неумытною строгостью относится правосудие даже к такому преступлению, как неявка в уху. Уж если Хворов должен был смертью искупить свои миниатюрные заблуждения, то что же предстоит нам за участие в подлоге, двоеженстве, в покушении основать заравшанский университет?
— Как ты думаешь, по совокупности будут судить? — обратился я к Глумову.
— Непременно.
— Так что ежели в разных местах преступления были сделаны, то судить будут в том месте, где было совершено последнее?
— Где прежде хватятся, там и будут.
— Вот кабы у Ивана Иваныча!
— Да, брат, у Ивана Иваныча — это…
— Чего лучше, кабы у Ивана Иваныча! — отозвался и Очищенный, вслушавшись в наш разговор. — Только ведь Матрена Ивановна — она по месту жительства…
Словом сказать, чтоб быть подсудными Ивану Иванычу, нам нужно было теперь же какую-нибудь такую подлость сделать, чтоб сейчас же нас в острог взяли и следствие начали. А потом уж к этому следствию и прочие вины будут постепенно присовокуплять.
В раздумье вступили мы под сень постоялого двора, но тут нас ожидала радость. На мое имя было получено письмо. Вскрываю и не верю глазам своим… от клуба Взволнованных Лоботрясов!* Осведомившись о наших усилиях вступить на стезю благонамеренности, клуб, по собственному почину, записал нас всех шестерых в число своих членов, с обложением соответственною данью на увеселение (описка, вместо «усиление») средств. А именно: купец Парамонов обязывается ежегодно вносить по 25 тысяч, купчиха Стёгнушкина — по 10 тысяч, а все прочие — по десяти рублей. Причем давалось нам знать: а) что все содеянные нами доселе преступления прощаются нам навсегда; б) что взносы могут быть производимы и фальшивыми кредитками, так как лоботрясы, имея прочные связи во всех слоях общества, берутся сбывать их за настоящие.
— Глумов! — воскликнул я в восторге, — смотри! Лоботрясы простили нас! А мы-то унывали… маловеры!
XXV*
Ночью Глумову было сонное видение: стоит будто бы перед ним Стыд. К счастию, в самый