старый мой знакомец, Артемий Клубков.
Я зазнал Клубкова очень давно и в весьма благоприятном, сравнительно, положении. Он служил при губернаторе чиновником особых поручений, но казенной службой не особенно отягощался (на него возлагали только так называемые «щекотливые» дела), преимущественно возлежал на лоне у губернатора и выполнял поручения губернаторши. Сверх того, он был великий мастер по части всякого рода увеселений, так что ни один клубный бал, ни один загородный пикник, ни один благотворительный спектакль не обходились без того, чтоб он не являлся главным распорядителем. Наружность он имел довольно ординарную, но одевался чисто и знал, кому и чем услужить. И в то же время умел пользоваться привилегиями, которые доставляла ему роль распорядителя увеселений, с такою же ловкостью, с какою пользуется своими привилегиями первый балетный сюжет, на обязанности которого лежит держать на весу балерину в то время, когда она всем корпусом изгибается, чтобы увидеть свои собственные пятки. Поэтому между ним и губернскими дамочками установились какие-то особенные, как бы служебные отношения, в силу которых последние хотя не увлекались им, но и противодействовать не дерзали.
— Клубков! вы мне дадите роль в «Отце, каких мало»?*
— А какая будет за это награда?
— Ах, противный!
И вот, по манию Клубкова, без предварительных ухаживаний и разговоров, дамочкин «семейный союз» разлетался в прах…
Всем этим относительным благополучием Клубков был обязан исключительно самому себе, или, лучше сказать, своим натуральным качествам. Образование он получил «домашнее», то есть по достижении осьмнадцати лет, прямо с отческой конюшни, перешел в кавалерийский полк юнкером и тянул там лямку до поручичьего чина, после чего определился к штатским делам. В материальном отношении он тоже был плохо обеспечен, потому что отец его хотя и не был в тесном смысле слова мелкопоместным (у него было 80 душ крестьян при четырехстах десятинах земли), но делиться с сыном мог лишь в самых ограниченных размерах. Тем не менее у Артемия всегда водилась вольная деньга, и хотя некоторые приписывали это его привилегированному положению при губернаторе, но это было только отчасти справедливо. Знаток по лошадиной части, он занимался барышничеством и на этом деле выгадывал в свою пользу не один лишний рублишко.
Отец Клубкова был одним из тех прозорливых пошехонцев, которые всегда предпочитали «дело» мечтаниям. Он отлично понимал, что в жизни дружинника «делом» может быть названо только то, что доставляет материальный прибыток, а в жизни кабального человека — только труд. Все остальное называлось мечтанием и могло только мешать «делу». Исходя из этого рассуждения, он рассчитал, что труд крепостного крестьянина до известной степени не изъят от мечтаний и что только труд крепостного дворового человека всецело принадлежит помещику. Поэтому он, еще задолго до эмансипации, устроил у себя при усадьбе фаланстер, в который и заточил всех крестьян,* а вслед за тем записал их в ревизию под наименованием дворовых*. Выдумка была выгодная и удалась вполне. Во-первых, и крестьянские избы, и крестьянские животы — все пошло в пользу Клубкова, а во-вторых, вся рабочая сила имения была у него теперь под рукой, и урвать хотя минуту из принадлежащего помещику времени не стало возможности. Правда, что с этих пор клубковскне крестьяне получили наименование «каторжных», но самого Клубкова большинство соседних дружинников звало «умницею» и «делягой», и только очень немногие называли злодеем.
Так шло дело до упразднения крепостного права. За это время Клубков успел довести свое хозяйство до возможно-цветущего состояния и в момент освобождения, когда прочие его собратия отчасти лукавили, отчасти роптали, он с самодовольством видел, что лично для него крестьянский вопрос разрешился как бы сам собою. Ни уставных грамот он не составлял, ни наделов не отрезывал, а спокойно воспользовался предоставленным ему правом на двухлетний труд «дворовых» людей и, по истечении льготного срока, распустил дворню и начал жить по-новому.
Артемий в это время еще служил и к деяниям отца относился как-то загадочно. В большинстве случаев он избегал говорить об нем, но, в сущности, очевидно, понимал, что отец его делает «дело». Быть может, косвенно он даже содействовал этому «делу», так как даже в то суровое время устройство открытой каторги было вещью не совсем обыкновенною и едва ли могло бы осуществиться без секретной поддержки. Затем прошло три-четыре года по упразднении крепостного права — и Артемий Клубков вдруг куда-то исчез. Говорили, что отец его умер и что сын отправился в «свое место» делать «дела». Прибавляли, что он женился, облекся в полушубок и завел в самом господском доме постоялый двор, с продажей распивочно и навынос, и при нем лавку с крестьянским товаром. Что он самолично присутствует в кабаке, а жену посадил в лавку, что поля содержатся у него в порядке, как было при отце, и что вообще он исключительно поглощен «делом», а мечтаниями не только не увлекается, но совершенно их игнорирует.
Приблизительно эти же сведения получил я о Клубкове и теперь. Расспрашивая об нем старосту Андрея Иваныча, я узнал, что Артемий положительно стряхнул с себя ветхого человека* и весь предался продаже и купле. Имение свое он * ловко округлил, скупая у соседних владельцев земельные обрезки, которые прилегали к его даче*. Благодаря этому у него было теперь и леску довольно, и пустотных покосцев вволю, а собственную землю он всю разделал под пашню, которая приносила не убыток, а доход. Но главную прибыльную статью его бюджета составляло дробное ростовщичество, которое он развел в таких размерах, что чуть не всю округу запутал в своих сетях. Уму его все удивлялись.
— Главная причина, — говорил староста Андрей Иваныч, — на настоящее дело напал и настоящим манером его ведет. Нет нужды, что барин.
И затем, развивая свой тезис дальше, продолжал:
— Он всякую вещь сначала понюхает да на свет посмотрит, а потом уж и настоящее место ей определит. Деготь ли, сало ли, яйцо, перо, мука — все он сейчас сообразит. И ежели что сказал — закон. Сказал: рупь — рупь и бери; сказал: полтина — бери полтину. Вещь-то она, может, два рубля стоит, а он ее за полтину приспособит. И одевается он по-русски, чтобы способнее было.
— Так это-то и есть настоящее «дело»?
— Оно самое. Ноньче уж и господа моды-то бросили, за дело принялись. Только не все умеют, а он умеет. Вон Григорий Александрыч — недалеко ходить — и жадности, и ненависти, всего в нем довольно, а не умеет, да и шабаш.
— Да неужто Григорий Александрыч еще жив?
— Жив, только ума в нем ни капли не осталось. Все мужичья воля взяла, одни скверные слова оставила. Он бы но, как комар, сгиб, да Клубков его еще побаловывает: коё мучки, коё чайку-сахарцу пришлет — этим и живет.
— А богат Клубков?
— Денег у него прорва, только все распущены. Весь капитал у него кругом да около, а он посередке похаживает. Вся наша округа его. Ничего у нас нынче собственного нет. Все равно как в старину, когда крепостные были: захочет господин — твое; не захочет — вези или веди на господский двор!
— Однако он вас пристиг-таки!
— Совсем окружил. Точно он каждого в грехе застал. Захочет — простит, захочет — выдаст.
— И весело ему живется?
— Сначала, как приехал в усадьбу, очень сердился. Всё за то, что мужика на волю выпустили. «В кандалы бы, говорит, его заковать надо, ан, вместо того вон что сделали!» Однако годика через два осмотрелся, стал хвалить. «И хорошо, говорит, что их на все четыре стороны пустили: они сами себе прочнее прежних кандалы выкуют!»
— А семья у него велика?
— Жена да двое сынов — только и всего. Карахтер ему от родителя клубковский достался — только где покойному против него! Старик все-таки хоть сколько-нибудь жаленья имел. Людишки-то свои, крепостные, были, так ежели их совсем-то покалечить — выгоды нет. А нынче они — вольные. Одного покалечит — другой заместо его из земли вырос. Где спина, там и вина.
Сведения эти настолько меня заинтересовали, что на другой день, в девять часов утра, я был уже в Береговско̀м (так называлась усадьба Клубкова).
Усадьба стояла особняком, у самой большой дороги, обращаясь передним фасадом к тракту, а задами упираясь в небольшое озерко, которое представляло ей с этой стороны как бы натуральную защиту. И вправо, и влево, и впереди тянулись поля, и ни одного, даже тощего, леска верст на пять. Усадьба была видна издалёка, как на ладони, да и из нее во все стороны далеко видно было. Строений имелось достаточно, и все прочные, одно к одному. Характер построек был купеческий, средней руки, без претензий на красоту и даже на удобства, но зато с соблюдением всякого рода охранительных мер. Главный жилой корпус представлял собой длинный бревенчатый сруб, средину которого занимала харчевня, а по бокам с одной стороны — лавка, с другой — жилое помещение самих хозяев. Во всякое помещение вело особое крыльцо; окон по фасаду было много, но небольшие (для тепла) и снабженные ставнями, которые запирались железными болтами. По бокам главного корпуса тянулись службы, которые со стороны поля были обрыты канавами. Вообще усадьба имела вид четырехугольной цитадели, в которую лихому человеку проникнуть было очень трудно.
Когда я вошел, Клубков находился в харчевне один и, наклонившись к стойке, делал карандашом расчет. На нем был надет новый полушубок, расшитый по груди в строчку шелками (на дворе стоял октябрь в начале), но волосы были причесаны по-немецки, борода обрита, и глаза вооружены тонкими стальными очками.
Увидевши меня, он не то чтобы изумился, но как будто сейчас проснулся. И в то же время в глазах его уже просвечивала досада. Очень вероятно, что он знал об моем приезде в имение и даже рассчитывал на возможность моего посещения, но «дело» до такой степени овладело всеми его помыслами, что всякий «посторонний» случай, как бы он ни был естествен, неизбежно застигал его врасплох.
— А вы меня застали, так сказать, среди самой процедуры моего дела! — приветствовал он меня, но с таким отсутствием какого бы то ни было душевного движения, как будто вчера только со мною расстался. Однако ж протянул мне обе руки и поздоровался.
— Я, признаться, отвык уж от общества, — продолжал он, слегка иронизируя, — да при такой обстановке может ли быть и речь об обществе… не правда ли? а?
— Обстановку всякий выбирает по желанию, — ответил я, чтоб сказать что-нибудь.
— Да, но «общество»… оно ведь обязывает. «Иль не па денотр сосьете́», как говаривали наши р — ские дамочки… помните?