Вязьме, а там в то время пряничница Прасковья Ивановна в славе была. Из себя — королева, тело — рассыпчатое, губы — алые, глаза — навыкате, груди — вот! Ну, и пристал я к ней:
— Отчего, говорю, у тебя, Прасковья Ивановна, такие пряники сладкие? сахару, что ли, не жалеешь?
— У меня, говорит, и без сахару сладки.
— Что ж за причина?
— А это, говорит, тайность моя.
И что ж наконец она мне открыла?
— Ежели, говорит, я тебе, милый барин, мою тайность скажу, так ты после того в рот нашего пряника не возьмешь!
Разумеется, я не настаивал.
После, однако ж, и до начальства дело дошло: пряники сладки, а сахару не кладут. И распорядилось начальство, чтобы впредь на каждом прянике (на той стороне, где картина) было оттиснуто: «Печатать дозволяется. Цензор Бируков». С тех пор тайность как рукой сняло, но зато и сладости прежней нет.
Но вы сообразите, сколько мы этой нечисти, под видом сладости, наглотались!»
«В другой раз в Пензенской губернии дело было. Приезжаю однажды на постоялый двор, голодный-преголодный, а хозяйка и говорит: «Поросеночка не угодно ли?» — «Волоки!» Принесли. Лежит, это, поросеночек, как ребенок малый, ножки поджал, кожица белая, жирок… словом сказать, только что не говорит!
— Как это, спрашиваю, вы так отлично отпаивать их умеете?
— А у нас, говорит, слово такое есть.
— Какое слово?
— А вроде как проклятие на себя наложить следует…
Конечно, я не затруднился этим; но кто же может сказать, кого я под видом поросеночка съел?!
Впрочем, Пензенская губерния вообще в то время страною волшебств была. Куда, бывало, ни повернись — везде либо Арапов, либо Сабуров, а для разнообразия на каждой версте по Загоскину да по Бекетову*. И ссорятся, и мирятся — всё промежду себя; Араповы на Сабуровых женятся, Сабуровы — на Араповых, а Бекетовы и Загоскины сами по себе плодятся. Чужой человек попадется — загрызут. Однажды самого губернатора в осаде держали за то, что он это волшебство разъяснить хотел. И выжили-таки. Ни дать, ни взять Чурова долина.
А папенька-покойник вот еще что про Пензу рассказывал. В царствование блаженной памяти императрицы Екатерины II туда два губернатора съехались: один потемкинский, а другой — мамоновский*. Встали друг перед другом, да и стоят: кто первый смигнет? Да, к счастию, соборный протоиерей тут случился, с приездом поздравлять пришел. Как только губернаторы его учуяли — смотрят, потемкинского-то уж нет, а вместо него — коршун! Покуда на него глядели, как он крыльями взмывал, ан промежду ног черная кошка шмыгнула — и мамоновский, значит, исчез!
А кабы не это, победили бы они друг друга, да и управляли бы. А может быть, впрочем, и не раз такие управляли».
«Спро́сите вы меня, с чего это я все об чертях да о кикиморах рассказываю! Так я на это вот что скажу: такая у нас жизнь волшебная, что сам собой разговор в этом роде складывается.
Что такое эта чертовщина и в каком смысле ее понимать надлежит — на это я определительного ответа дать не могу. Но ведь, с другой стороны, ежели сказать наотрез: «Нет чертовщины!» — а вдруг она есть? Кто тогда в дураках будет?
Знал я одного умного статского советника, так тот прямо мне сознался: «Вообще я в нечистую силу не верю; но ежели обстоятельства ей благоприятствуют, то не токмо сам верю, но и другим советую».
Однажды имел он тяжебное дело с соседом в сенате и уж совсем было его проиграл, да вдруг узнал, что обер-секретарь тамошний в чертей верит. Вот и пустил он слух, будто бы в Киеве, на Лысой горе, он однажды с ведьмой пошабашил. Дошло это до обер-секретаря — пожелал объясниться лично.
— Правда ли, говорит, что вы живую ведьму видели?
— Истинная, ваше превосходительство, правда.
— Расскажите.
Ну, статский советник — во всех подробностях. И как, и что. А обер-секретарь слушает да только поясницей вздрагивает: хоть бы глазком, мол, взглянуть!
И что ж бы вы думали? через неделю решение состоялось: отдать землю в вечную собственность статскому советнику. А земли-то, никак, пятьсот десятин было».
«Я и сам, признаться, однажды в этом роде фортель в ход пустил.
Отличился я в ту пору под Севастополем, вот нас, героев, штук двадцать отобрали, привезли в Петербург да Кокореву и препоручили. Он нас днем по гуляньям водил, а ночью — чествовал. Привезет, бывало, в Павловск и водит по музыке: герои! А публика смотрит* и повторяет: «Герои!» Балы в нашу честь делали, пикники, ученые собрания устраивали: герои приедут! А некоторые дамы из важных даже поодиночке к себе зазывали: такая-то тайная советница просит героя NN пожаловать. Словом сказать, многие из нас при деньгах к полкам возвратились.
И меня на одном балу старушка графиня наметила: «Сядьте, говорит, герой, возле меня — вот так». Сел. «Расскажите, говорит, как вы Севастополь брали?» — «Не брали, ваше сиятельство, а отстаивали». — «Это все равно. А впрочем, что ж об этом на балу разговаривать; лучше вы мне часок-другой на свободе посвятите. Да вот что: завтра я в двенадцать часов утром дома буду, а муж в свое учреждение уедет — милости просим, герой!»
Гляжу я на нее: места живого нет! приспособиться не к чему! А с другой стороны, графиня, и муж в учреждении служит: как тут отказать!
Наутро ни жив ни мертв, а иду. Хуже чем в сражение: потому в сражение тебя посылают, а тут — сам иди! Являюсь, а она, прах ее побери, на кушетке лежит. Стукнул шпорами.
— Приблизьтесь, говорит, герой! И вдруг меня словно осветило.
— Ваше сиятельство, говорю, ведь я леший-с!
Как она взвизгнет! «Корнило! Прохор! Антипка! гоните его!»
И гнали они меня по Литейной, от пушечного двора вплоть до самого Невского. Гонят и приговаривают: «Герой!»
А народ шапки снимает».
«А в другой раз со мной и в противном смысле случай произошел.
Стояли мы однажды в Полтавской губернии: я тогда только что в корнеты произведен был. Кровь так ходуном, бывало, и ходит, а смелости нет. Еще казачку простую, куда ни шло, ущипнешь, а чуть мало-мальски пани или панночка — стоишь перед ней, как дурак, да только глаза таращишь.
Между тем у помещика, у пана Холявы, жена была — краля писаная. И видел я, что я ей по нраву пришелся. Каждый день, бывало, посланца за мной шлет. Приду; сейчас возле себя посадит.
— Люблю, сударыня.
— Може, пан корнет и смоквы любит?
— И смоквы, сударыня, люблю.
Подадут и галушки, и смоквы — я и то, и другое в одну минуту съем. А она смотрит на меня и думает: «Сейчас он поест и декларацию сделает!» Не тут-то было. Я как поем, так еще пуще робею. Посидим-посидим, до того насидимся, что она уж спирт нюхать начнет.
— Однако, скажет, глупый же вы, корнет!
Не понимаю даже, как я ей не опротивел. Полагаю, что она больше из любопытства упорствовала. Видит, что дубину обрящила, и думает: «Что из этого выйдет?»
Вот однажды, когда я наелся галушек, она меня и спрашивает:
— А что, пан корнет, вы боитесь русалок?
— Боюсь, говорю.
— Вот так ахвицер!
— То есть я, говорю, настоящих русалок боюсь, а ежели которые…
— Молчите! и слушать больше не хочу! Вот что выдумал… каких-то ненастоящих русалок! Так вот что вы сделайте: вон там в пруду, в камышах, каждое утро на зорьке русалка купается… «настоящая» русалка… слышите?
Ушел. Целую ночь глаз не смыкал, дождался зорьки — и марш на пруд. Купаюсь, плаваю!.. вдруг слышу: в камышах зашелестело.
— Кто там?
— Я, русалка…
Приди в чертог ко мне златой,*
Тут уж и робость с меня соскочила. Как бешеный ринулся я в камыши и в одну минуту выволок русалку на берег.
Однако впоследствии никогда ни единым словом ей не намекнул, что русалка «ненастоящая» была. Сидишь, бывало, сосешь леденцы и скажешь:
— А как вы полагаете, пани, придет завтра на зорьке русалка купаться?
— А когда же она не приходит?!
С месяц мы таким родом купались. Она — русалка; я — князь. Но что было бы после, когда пруд замерз, — сказать не умею. Вероятно, мы как-нибудь устроились бы по-сухопутному.
Но через месяц нас угнали в Костромскую губернию — вот куда!»
«Но бывают и настоящие русалки. У нас в полку еще один майор был, так тот рассказывал, что он целый год в водяном дворце с русалками прожил. И женили его там. Главная русалка на троне с ним сидела, а прочие — прислуживали. А кормили его рыбой да раками. Сначала в охотку было, а потом опротивело.
И сколько ему хлопот это происшествие наделало! Аблаката нанимал, чтоб брак-то этот недействительным признать!
Ну, я, бывало, слушаю эти рассказы и думаю про себя: «Знаем мы этих «настоящих» русалок!»
А может быть, впрочем, он и с «настоящей» русалкой жил. Потому что на свете все так: здесь настоящее, а рядом — не настоящее… как тут отличить! Ежели по рыбьему хвосту заключать, так и тут всяко бывает: иная и без хвоста, а в лучшем виде русалка!»
«У нас к одному полковому командиру целый месяц каждый день нечистая сила, в образе блудницы, являлась. Только что, бывало, отпустит вечером вестового, а она тут как тут. Головою кивает, плечами помавает, бедрами потрясает… И что же потом оказалось? — что это тетка юнкера Растопырьева за племянника ходатайствовать приходила! А полковник между тем думал, что она чертовка, — и пальцем не прикоснулся к ней!
А в это же самое время к поручику Клятвину настоящая чертовка ходила, но он перед ней не сробел.
Как это объяснить?
Попик у нас в полку был — молоденький! — так тот, бывало, от объяснений уклонялся. Обступят его юнкера молодые и начнут допрашивать:
— Вы, батюшка, как насчет кикимор полагаете, постные они или скоромные?
А он только застыдится и пробормочет:
— Увольте меня, господа!
Однако, когда с полковником это происшествие случилось, и он должен был сознаться, что на свете есть много такого, чего разум человеческий постигнуть не в состоянии. Иной всего только в кадетском корпусе воспитание получил, а потом, смотришь, из него министр вышел — как это объяснить?
Лежишь иногда ночью в кровати — вдруг шорох! или идешь по лесу — хохот! с ружьем по болоту пробираешься — лязг! Кто? что? как? почему?
А главное: сейчас видишь и слышишь, а сейчас — нет ничего…
Однажды со мной такой случай был: только что успел я со станции выехать, как, откуда ни возьмись, целое стадо статских советников за нами погналось. С кокардами, при шпагах, как есть по форме. Насилу от них