уехали. А ямщик говорит, что это было стадо быков. Кто из нас прав? кто не прав? По-моему, оба правы. Я прав — потому что видел статских советников в то время, когда они статскими советниками были, а ямщик прав — потому что видел их уже в то время, когда они в быков оборотились.
Вообще превращения эти как-то вдруг совершаются. В Москве мне одного купца показывали: днем он купец, скобяным товаром торгует, а ночью, в виде цепной собаки, собственную лавку стережет. А наутро — опять купец. Как сподручнее, так и орудует».
«Встретился я однажды на станции с майором. Как есть, натуральный майор и с бантом в петлице*. Разговорились. То да се.
— В каком деле изволили бант получить?
— Под Остроленкой*.
— Должно быть, жаркое. А впрочем, был ли я там — хоть убейте, не помню!
Так вот как иногда бывает. И банты получаем, а за что — не знаем. Как это объяснить?
А другой случай такой был. Служил у нас в полку ротмистр Коробейников, и заказал он себе новые рейтузы. Только надел он эти рейтузы — и вдруг сделался невидим. Рейтузы и сидят, и стоят, и ходят, а Коробейникова нет как нет. И, главное, он сам некоторое время об этом не знал. Сидим мы однажды в офицерской сборной и вдруг видим: порожние рейтузы идут! Можете себе представить общий испуг!
Теперь сообразите-ка: у одного рейтузы волшебные, у другого — ментик*, у третьего — колет*…весь полк волшебный! Амуниция налицо, а воинов нет!»*
«Знал я одну помещицу, которая к вахмистру на свидание ходила, а об ней говорили, что леший ее по ночам в лес уносит. А про другую помещицу говорили, что она к вахмистру бегает, а на самом-то деле ее леший в лес уносил. И сделалась она по времени как щепка худая, глаза большущие, в лице ни кровинки, а губы красные-раскрасные. Чрез девять месяцев она лешонка принесла… да кудрявый какой!
Вот как наружность иногда бывает обманчива!
Поэтому я и не рассуждаю. Что знаю — того не скрываю, а чего не знаю, об том так и говорю: «Не знаю!»
И всегда вспоминаю при этом слова мудрого статского советника: «Коли время стоит для чертей благоприятное — значит, хоть верь, хоть не верь, а все-таки говори: «Есть!» А когда же оно у нас, позвольте спросить, неблагоприятно?»
«Жили-были две девушки-сиротки и всё говорили: «Не верим» да «не верим!» А один коллежский советник, из добровольцев, их и подслушал: «Чему, сударыни, не верите?»
Туда-сюда. Оказалось на поверку, что они и сами досконально не знают, чему верят, чему не верят. Стоят перед своим судией да только ножками сучат. А он и судья-то не настоящий был, так, со стороны какой-то взялся. И, несмотря на это, не только их проэкзаменовал, да еще к бабушке в деревню под надзор отправил.
Много нынче через это самое молодых людей пропадает. Сначала в одно не верят, потом — в другое,* а наконец, и в третье. Иной бы впоследствии и рад поверить, да нет, брат, шалишь! Близок локоть, да не укусишь. И вот, как дойдут они до предела, их и поманят: «Извольте объяснить, в какой силе и почему?» А как необъяснимое объяснить!
Я сам в молодых летах однажды этого духа набрался. Пришел, как смерклось, на кладбище да и гаркнул: «Не верю!» А тут под плитой статский советник Шешковский лежал: «Извольте, говорит, повторить!» И вдруг это все могилы зашевелились — лезут на меня отовсюду, да и шабаш! У кого кабанья голова, у кого — конёвья… Волки, медведи, ехидны, змеи…
И что же потом оказалось! — что при блаженной памяти императрице Екатерине II чиновников тайной канцелярии на этом кладбище хоронили! Они меня и подсидели».
«Нынче с самого малого возраста уж всем наукам учат. Клоп, от земли не видать, — а его с утра до вечера пичкают. В науке тоже, чай, всякие слова бывают; иное надо бы и пропустить, а у нас не разбирают: все слова сподряд учи! Точно в Ростове каплунам насильно в зоб кашу пальцем проталкивают. Ну, мальчонко долбит-долбит, да и закричит: «Не верю!»*
А по-моему, настоящая наука только одна: сиди у моря и жди погоды. Вывезет — хорошо; не вывезет — дожидайся случая. А между прочим, поглядывай. Какова пора ни мера — не упускай, а упустил — старайся быть вперед проворнее. Но паче всего помни, что жизни сей обстоятельства не нами устраиваются, а нам надлежит только глядеть в оба.
По наружности наука эта не трудная: ни азов, ни латыни, ни арифметики. Однако ни в какой другой науке не случается столько эпизодов, как в этой. Всю жизнь в ней экзамен держать предстоит, а экзаменатора вперед угадать нельзя. Сегодня ты к одному экзаменатору приспособился, а завтра этот экзаменатор сам в экзаменуемые попал. Вот какова сей жизни превратность.
И первое в этой науке правило — во все верить. Спросят тебя: «В настоящих русалок веришь?» — «Верю». — «А в ненастоящих русалок веришь?» — «Верю». — «Ну, живи…»
Я сам всегда этих правил в жизни держался — оттого двадцатый год в майорском чине состою. И буду ли когда-нибудь подполковником — неизвестно».
«Прожил, господа, я свою жизнь; шестой десяток заканчиваю. Молодость — почти совсем позабыл, середку — тоже, а вот это помню: что и в начале, и в середке — всегда пунш пил. Давно что-то я его пью. День между пальцев проскочит, а вечером — пунш: с ним и спать ляжешь. Вся жизнь тут. Был и под венгерцем, и в Севастополе, и на поляка ходил,* а что́ осталось — спросите!
Лет десяток тому назад собралось нас в полку пять человек добрых товарищей; все однолетки, и все майоры. Соберемся, бывало, и пунш пьем. Пить-то пьем, а разговору у нас нет. Заведем разговор — смотришь, сейчас ему и конец. И я с ведьмой шабашил, и другой с ведьмой шабашил, и я с русалкой купался, и третий с русалкой купался. У всех — одно. Однажды вздумали про сотворение мира говорить, так и то у всех одно и то же выходит. А песни петь совестно. Скажут: «Захмелели майоры».
Приедешь, бывало, к помещику в гости — сейчас, это, в сад поведут. Показывают, водят. «Вот это — аллея, а это — пруд». А ты только об одном думаешь: «Скоро ли водку подадут?»
— Нравится вам?
— Помилуйте!
— Так не угодно ли в поле, пшеничку посмотреть?
— С удовольствием!
Или в клуб на танцевальный вечер тебя нелегкая занесет. Сядешь в угол, а тут к тебе предводительша подлетит:
— Извольте, майор, кадриль со мной танцевать!
— С удовольствием-с.
— Нравятся вам наши балы?
— Помилуйте!
— На будущей неделе я пикник в пользу бедных устраиваю — приедете?
— За честь сочту-с.
Полковой командир у нас женился, молодую жену привез. Натурально, обед. И меня, как сейчас помню, по правую руку около жены посадил.
— Вам не скучно подле меня сидеть?
— Помилуйте-с!
— А ежели не скучно, будемте разговаривать.
— С удовольствием-с!
Ни в мужском, ни в женском обществе — нигде разговору нет. Познакомишься, бывало, с дамочкой, подведут тебя к ней, словно на трензелях:
— Вы, майор, женское общество любите?
— Помилуйте, сударыня!
— В таком случае приходите почаще.
— За честь почту-с.
Сядешь и молчишь. Вот она посидит-посидит, видит, что малому-то не до разговоров, и молвит:
— Приходите сегодня вечером вон в ту беседку…
Тут словно как и оживишься… го-го-го!
Скука. И самому скука, и другим смерть. Придешь домой, а там уж полну комнату скуки наползло. Попробуешь думать — через четверть часа готов: все думы передумал… Пуншу!
С самой ранней молодости мы разгул за веселье, а ёрничество за любовь принимали, да так спозаранку и одичали. Из всех этих светских манер только и знали, что шпорами, бывало, щелкнешь.
От этого я никогда об женитьбе серьезно не думал. Начнешь, бывало, умом раскидывать: «Что бы мне больше всего в жене нравилось?» и непременно что-нибудь ординарное надумаешь. Так ведь для ординарного немного нужно: вышел за ворота и свистнул. А чтобы обстановочка какая-нибудь, чтобы, например, постелька как следует, занавесочки, стол, самоварчик, чай, кофей — «Хорошо ли ты, мой друг, почивал?» — этого и в воображении не было. Растянешься на диване, как одер, под головой замасленная кожаная подушка — и дрыхнешь. А в передней, на голой доске, денщик во сне стонет. Встанешь — и умываться не хочется. Чай денщик подаст: «Черт тебя знает, скотина, чего ты в чай мешаешь!»
И все-таки скажу: лучше в нашем звании так прожить, нежели на семейную жизнь соблазниться. Иной не воздержится, женится — и что же выйдет? Девочка-то, как замуж выходила, ровно огурчик была, а через два-три месяца, смотришь, она уж в каких-то кацавейках офицеров принимает: опустилась, обвисла, трубку курит, верхом на стул садится. Халда халдой».
«В последнее время начали при полках исправные библиотеки содержать. Это бы хорошо, да как себя на старости лет принудить читать? Возьмешь газету — везде словно концы рассказывают, а начала не знаешь. Воспитание-то я «домашнее» получил, а потом — прямо в полк. Так даже стихов никаких не знаю. Помню, что под венгерца ходил, поляка два раза усмиряли, с туркой за ключи воевали,* а француз с англичанином помогали ему… Помню, потому что сам там был, а что и как — спросить не догадался. Начальство приказывало — вот и все. Поэтому, как стали насильно заставлять газеты читать, все и ищешь: где же начало?
В то время как нас пять майоров в полку было, достал один майор историю Карамзина: «Давайте, братцы, читать!» Как дошли мы до Святополка Окаянного*, так оно на меня подействовало, что я и во сне, и наяву, все, бывало, Святополка Окаянного вижу. Кого ни встречу, офицера, помещика, солдата, — всем про него рассказываю. А через неделю меня и самого стали Святополком Окаянным честить. На этом и пошабашил.
Стоял я, еще в чине ротмистра, в Орловской губернии, в деревне у одного помещика. Богатый был, молодой и холостой. Вот и повадился я к нему ходить. Хожу и все спрашиваю: «Отчего это мне жить очень скучно?»
— Водку, говорит, пьете?
— Пью.
— Клопштоссы на биллиарде умеете делать?
— Умею.
— А географию знаете?
— Н-н-нетвердо.
И начал он меня короте́нько всяким наукам учить. Сегодня — одну науку расскажет, завтра — другую. А я приду в полк да вахмистру пересказываю… И что же потом оказалось? Что все-то он мне в насмешку рассказывал!»
«Вы, господа, не смейтесь: охота-то, значит, во мне была, да не ко