Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 20 томах. Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы

велик и, вероятно, не повторится больше, но идея его жива и будет жить вечно. Ученики его разрабатывают эту идею так неутомимо и добросовестно, что каждый из них в своей специальности непременно представил какое-нибудь изобретение или пролил новый свет на какое-нибудь блюдо! Впрочем, у нас, в Петербурге, еще нельзя иметь полного представления той неизмеримой высоты, на которой стоит современное искусство хорошо есть. Наши рестораны недурны — и только; но надобно быть в Париже, в этой благословенной Франции, которая со всех концов шлет что-нибудь съедомое, чтоб убедиться, до какой степени развития может дойти кулинарный гений. Каждый француз — природный повар, каждая француженка — природная повариха, в самом возвышенном, благородном значении этих слов. Ни один французский король не умер, не оставив потомкам какого-нибудь кулинарного изобретения, и весь народ стремился подражать ему. Заметьте, что даже революции имеют у них кулинарный характер, потому что всем хочется попробовать той «курицы в супе», которую так великодушно пообещал Henri IV![72] Каждый раз, как я приезжаю в Париж, я не верю глазам своим. Казалось, что уже найдены были геркулесовы столбы, что здание и увенчано, и переувенчано, — ничуть не бывало! Oh! il y a encore immensément à faire![73] скажет вам всякий француз, и скажет святую истину, потому что, например, то, что̀ вы в прошлом году ели под именем rognons sautés[74], — уже совсем не то, что вы едитие теперь под тем же именем. В прошлом году вы должны были размалывать мясо почки зубами; теперь вы только присасываетесь к почке языком — и она растаяла. А Бисмарк думал своими пятью мильярдами раздавить эту страну! Да она одними трюфелями уплатит сто таких контрибуций, одними poulets de Mans[75] подорвет всю его жалкую политику! Правда, он отрезал у Франции Страсбург*…Strasbourg!

Он поник головой, как бы оплакивая участь Страсбурга.

— Да, брат, Страсбург… не видать теперь французам страсбургских пирогов, как своих ушей! — сказал Глумов, — но вот что, душа моя! Слушаю я тебя и удивляюсь: сколько ты должен был и поработать, и подумать, чтобы представить себе всю эту картину в такой поразительной ясности! Прогресс человечества в связи с кулинарным искусством! — какая грандиозная идея! Эти дикие, которые едят животных сырьем, эти чиновники, которые питаются в греческих кухмистерских произведениями кухни, так сказать, свайного типа, и, наконец, этот венец созданий божиих, культурный человек, который уже употребляет бифштекс и постепенно возвышается до соуса… изумительно! Поверишь ли, я даже сотой части того не подозревал, что теперь, после твоего изложения, так ясно мне представляется!

— Да, мой друг, и поработал я, и подумал, а все-таки в конце концов могу сказать только одно: я знаю, что я ничего не знаю. Или еще точнее: я знаю, что благодаря развитию кулинарного искусства у меня иногда в один вечер пропадают целые недели упорных гигиенических усилий. Трудно быть осмотрительным, когда все вокруг приглашает к неосмотрительности, и хотя я никогда не позволял себе крайностей, но все-таки каждый раз с наступлением лета чувствую потребность ремонтировать себя в Карлсбаде! Но пора уж и кончить. В изложении остального я буду краток, потому что приближается время моей первой прогулки. Вечер я обыкновенно провожу в балете или у французов* и оканчиваю свой день на рауте или бале. Я никогда не ужинаю — это принцип, от которого я не позволяю себе отступить ни на йоту. Домой я возвращаюсь отнюдь не позднее двух часов ночи. Ночной туалет берет у меня не меньше получаса, потому что это — время, когда я применяю те средства, которых действие продолжительно. Но раз в постели, я засыпаю как убитый. В этом отношении я сумел так дисциплинировать себя, что утром все повязки на голове и лице оказываются всегда на тех самых местах, на которых они были с вечера. Затем опять начинается утро, и таким образом идут дни за днями, почти не изменяясь даже в подробностях. Зная мой один день, вы знаете всю мою жизнь. Что сказать вам еще? Я здоров, я мало состарелся, мне никогда не бывает скучно, и я способен даже теперь совершать некоторые exploits[76], которые впору человеку лишь самой цветущей молодости. Но, повторяю, все это достается мне далеко не легко.

— Еще бы! — воскликнул Глумов, — каждый шаг рассчитан, каждое притирание обдумано, — какая тут легкость! Но вот что̀: ты сказал сейчас, что тебе никогда не бывает скучно, — действительно ли это так?

Никогда. L’ennui est l’ennemi de l’utile[77]. Я гоню скуку, потому что она приводит за собой дурные фантазии. Вот вы, господа… Литератор! я уверен, например, что ты даже теперь не знаешь, куда деваться от скуки?

— Теперь — нет; но вообще не могу сказать, чтоб жизнь была весела.

— Недоволен? революций хочется? Да, â propos![78] скажи, пожалуйста, правда ли, что ты требовал cent milles têtes à couper?*[79]

— Опомнись! Христос с тобой!

— Да, да, да; мне сказывали. Я лично по-русски давно ничего не читаю, — я считаю нашу литературу помойной ямой, в которую сваливаются все общественные нечистоты, — но знаю из достоверных источников… Ах, голубчик! голубчик! зачем ты это делаешь?

— Да что̀ делаю-то? говори!

Постой! твоя речь впереди. Неужели ты можешь думать, что нас это меньше заботит, нежели тебя?

— Что заботит? Ничто меня не заботит!

Неужто ты можешь думать, что мы не видим, qu’il y a encore immensément à faire? Что мы сами от души не желали бы, чтоб все шло к общему удовольствию, чтобы эти широкие идеи, toutes ces idées généreuses, enfin…[80]

— Да что ж это, наконец! Глумов! объясни ему, сделай милость!

Но Износков уже ничего не слышал.

Друг мой! — продолжал он, беря меня за руки и сильно сжимая их, — я, конечно, не имею никакого Права!.. но ради бывшего нашего товарищества убеждаю тебя; оставь! Laisse, mon cher![81] Оставь другим заботу волновать общественное мнение, а ты — будь с нами! Право, Россия не так безобразна, как это кажется с первого взгляда! А ежели бы она и в самом деле была так непозволительно дурна, то, право, мы, русские, мы, люди культуры, должны пожалеть об ней!

Он говорил это таким дурацки-убежденным тоном, что я стоял как ошеломленный и, ничего не понимая, глядел ему в лицо. Но там было все загадочно. Ясно было только то, что в эту минуту он и любил меня, и жалел; любил, не зная за что̀, и жалел, не зная за что̀. Наконец он спохватился и взглянул на часы.

— Ба! пять минут второго! — воскликнул он торопливо, — ну, господа, прошу извинить! Надеюсь, что мы видимся не в последний раз! Литератор! ведь ты не сердишься на меня? Ты понимаешь, что я от души… Оставь, мой друг! Право, жизнь не так дурна, как это кажется господам революционерам, которые по природе своей склонны все видеть в черном свете! До свидания, господа!

Выходя, я готов был взять Глумова за горло: до такой степени изумила меня последняя сцена.

— Это — все ты! — упрекал я его, — ты привел меня к этому шалопаю! по твоей милости я наслушался его наставлений! Ты говорил мне: пойдем на культурного человека посмотреть, а этот культурный человек, того и гляди…

— Не горячись! — прервал меня Глумов, — во-первых, беды от Износкова не может быть никакой. Он уж и в настоящую минуту, вероятно, забыл не только о своих наставлениях, но и об тебе самом. Во-вторых, ты все-таки в выигрыше, потому что видел лицом к лицу подлинного русского культурного человека и знаешь, ка̀к он относится к твоему ремеслу.

V*

1-й золотарь. Давеча мне дядя Николай говорит: «Не понимаю я, дядя Павел, как вы, золотари, это делаете? и должность свою справляете, и хлеб едите». А я ему: «Не твоего разума эта задача, дядя Николай! зато мы в день целковый получаем, а тебе и вся цена грош».

2-й золотарь. Ну, а он что на это?

1-й золотарь. Ничего. «Отчаянные! — говорит. — Ин и вправду об вас забыть нужно!»

Из неизданной книги: «Житейские разговоры в отходной яме»

От времени до времени наша печать оживляется, и поводом для этого оживления обыкновенно служат уголовные скандалы. Много и безбоязненно было писано об матери Митрофании; еще более обильную пищу для литературных излияний дал купец Овсянников; наконец, выступил на сцену уголовный процесс г. Кронеберга…

Процесс этот немногосложен: г. Кронеберг сек свою дочь и давал ей пощечины. О существовании этой дочери он узнал уже спустя значительное время после ее рождения, и потому первоначальное ее воспитание было более чем небрежное. Немедленно по появлении на свет она была отдана своею матерью в одно крестьянское семейство в Швейцарии, где и нашел ее г. Кронеберг. Затем он отдал ее в семью пастора в Женеве, но и тут удовлетворительных результатов не получил. Оставалось поселить ребенка вместе с собою и лично заняться его воспитанием, что̀ г. Кронеберг и исполнил. Но, задавшись мыслью сделать из свой дочери «женщину не блестящую, но полезную», молодой отец с огорчением заметил, что в ребенке уже укоренились некоторые дурные привычки, при существовании которых женщина хотя и может быть блестящею (в благонамеренном мире кокоток), но ни в каком случае не имеет права на название полезной. Надлежало воздействовать на эти привычки, устроить так, чтоб ребенок забыл об них. Намерение отличное, но, к сожалению, г. Кронеберг — педагог-самоучка, и притом человек раздражительный, пылкий и самонадеянный. Он сказал себе: не нужно мне никаких советов, ничьей помощи! я сделаю все сам. Но так как человек, не приготовленный к известного рода деятельности, может только производить путаницу, то весьма естественно, что самонадеянный педагог на первых же порах должен был сознаться в своей несостоятельности и, за недостатком времени для изучения новейших педагогических систем, прибегнуть к тем воспитательным приемам, которые в ходу в той среде, где он живет. А в среде этой педагогика одна: плюхи, ежели дело не терпит отлагательства, и розги, ежели можно вести дело искоренения пороков с чувством, с толком, с расстановкой. И действительно, розги, пополняемые плюхами, поступили на сцену.

Но система телесных воздействий имеет троякую невыгоду. Во-первых, она действует медленно, ибо относится к злой воле ребенка не непосредственно, а при участии некоторых посредствующих членов, которыми являются: со стороны воспитывающего — розги и кулак, а со стороны воспитываемого — бренная оболочка бессмертной его души и преимущественно задние ее части. Понятно, что через спину, и притом

Скачать:TXTPDF

велик и, вероятно, не повторится больше, но идея его жива и будет жить вечно. Ученики его разрабатывают эту идею так неутомимо и добросовестно, что каждый из них в своей специальности