что еще в девках она в то время была, а впрочем, может, и от Севастьяна Игнатьича. Однако, может быть, и Маша… какая это Маша-кузина у нее была? Не смешал ли Тимоня? Не в Савосиной ли родне была кузина Маша? Ах, это — «злое, ужасное дело»! Понаделали каких-то нотариусов* да какие-то «собственные свои присутствия» — ну, как тут не пропасть?! Как не погибнуть в этом омуте оголтелого, озлобленного хищничества, где всякий думает только о том, как бы ближнего своего заглотать?! Что ему счастье человеческое? Что ему человеческая жизнь? — тьфу! Ах, это «злое, ужасное дело» — вот оно к чему привело!
Полная этих разрозненных мыслей, она в невыразимой тоске вскакивала с постели и ходила взад и вперед по комнатам. Ходила-ходила, пока утомление снова не загоняло ее в постель. Но ежели ей и удавалось на короткое время забыться, то и во сне на нее нападал волк, впивался когтями в ее грудь и начинал грызть.
Утро встало холодное, мглистое. Во многих домах еще с огнями сидели, а двери у кабаков уж визжали. Арина Михайловна села на обычном месте у окна и сквозь заиндевевшие стекла автоматически смотрела на темные силуэты прохожих, стремившихся по направлению к кабаку. Один, другой, третий — вон их сколько! Бессознательно она выпила чай и съела целую гривенную просвиру, потому что, не спавши ночь, была голодна. Затем, когда уж совсем рассвело, она начала ждать. Пробило девять, десять часов, а Удалого — нет как нет. Он, впрочем, и прежде никогда в эту пору не приходил, но ей почему-то казалось, что сегодня он обязан был прийти. Наконец, пробило и двенадцать.
Арина Михайловна не вытерпела — захватила закладную и поехала. Реакция произошла в ней так быстро, что она почти уж не сомневалась. Приехала к Триумфальным воротам, вошла в ворота «заложенного» дома и кликнула дворника Антона. Такого не оказалось.
— Как же это? вчера мы все вчетвером здесь были и с Антоном разговаривали! — добивалась она с какой-то горькой настойчивостью.
— Может, и разговаривали с Антоном, только дворника такого у нас нет.
«Вот оно!» — мелькнуло у нее в голове.
В переулке, на Плющихе, она даже дома, в котором вчера помещалась нотариальная контора, не могла признать. Все дома были на один манер, и ни на одном не было нотариальной вывески. Ей почудилось, что она в ад попала и бесы около нее кружатся. Вот Фома Фомич, вот Воротилин-купец, а вот и он… сам Тимоня! Ишь, распостылый, глазищи вытаращил! так петлю за петлей и закидывает!
«Как предсказала, так и сбылось! — подумалось ей, — взял ты меня, поморенную курицу, ощипал и как захотел, так и скушал!»
С Плющихи она поехала на Тверскую, уже к настоящему нотариусу, вынула закладную и показала:
— Вот я вчера совершила… — взгляните!
Нотариус чуть не прыснул со смеха, но взглянул на нее и воздержался.
— Надо к прокурору-с, — сказал он, — не медлите-с!
Однако она жаловаться прокурору не пожелала, а поехала к Иверской, вспомнив, как вчера она о счастливом «свершенья» молилась. Тут она долгое время стояла, как потерянная, вперив глаза в образ и не молясь; но когда раздались слова канона: «потщися! погибаем!» — она вышла вперед и, вся дрожа, словно в лихорадке, произнесла:
— Владычица… видела?! Ты… Ты… Ты… видела?!
Наконец воротилась домой и с криком: «Все оно! все это злое, ужасное дело!» — упала на постель и так мучительно зарыдала, что все домашние сбежались в соседнюю комнату и, бледные и оцепенелые, ждали окончания кризиса.
С следующего же дня жизнь Арины Михайловны пошла по-новому. Она чувствовала, что весь воздух около нее пропитался срамом, что она сама вся с ног до головы срамная, срамная, срамная! И ежели она не убежала из этого срамного дома, то потому только, что бежать отсюда некуда. Но мысль о возможности жаловаться или хлопотать ни разу не представилась ее уму. Этакой срам, да еще нести его на суд — боже избави! Надо его погребсти, надо совсем забыть этот срамной угар, в котором она растеряла и ум, и стыд, и память о прошлых, когда-то счастливых днях!
Как женщина хозяйственная, она тотчас же сократила размеры своей жизни, сообразно с теми средствами, которые давал ей уменьшенный на две трети капитал. Однако штат прислуги решилась не трогать. По-прежнему при ней остались и Платонидушка, и Евсеич, и дворник Палладий, тоже из присыпкинских дворовых. Никому из них она ничего не открыла, но все видели ее недавнее возбуждение и хлопоты, и понимали, что с барыней случилось что-то чрезвычайное. И втайне радовались, что Тимошке пучеглазому в их тихий, старозаветный дом навсегда дорога запала.
Устроивши свой домашний обиход, Арина Михайловна уселась в кресло и замолчала. Даже от окна отодвинулась, потому что однажды ей показалось, будто бы он прокатил мимо на лихаче и сделал ей ручкой. Вязальные спицы быстро шевелились в ее руках; шарф поспевал за шарфом. Думала ли она о чем-нибудь во время этой работы — трудно сказать; скорее всего, мысли мелькали в ее голове урывками, не задерживаясь и пропадая бесследно вслед за своим зарождением. Но скоро и это времяпровождение пришлось оставить, потому что шарфы дарить было некому, а шерсть между тем денег стоила. Пасьянсов никаких она не знала, а в ералаш с тремя болванами хотя и попробовала сыграть, но это занятие слишком живо напоминало его. Со всех сторон она чувствовала себя беспомощною. Ничего она не знала, ни к чему не чувствовала охоты. Однако жила же она прежде? И не как-нибудь жила, не сложа руки сидела, а целый день устраивала и ухичивала. Ах, это «злое, ужасное дело»! Но теперь даже и к этой сердечной боли, к этой причине всех причин, она начала относиться как-то тупо. Извне ничто до нее не доходило; даже того лакейского говора она не слышала, который по вся дни стоном стоит над Москвою. Некому было рассказать ей ни о новых проказах суда, ни о земских «штуках», ни о железнодорожных крушениях. Ничто не питало ее мысли, ничто не подавало повода восклицать: «Вот погодите! ужо еще не то будет!» Она знала, конечно, наверное, что будет что-то ужасное; но так как подтвердительного факта под руками у нее не было, то прорицания, даже в ее собственных глазах, приобретали характер совершенно бесцельной назойливости.
И вне дома, и в доме — все умерло. Тишина водворилась такая, что каждое хлопанье наружными дверьми, сообщавшими барские покои с кухней, гулко раздаваясь по всему дому, заставляло ее вздрагивать. Прислуга приходила в комнаты только затем, чтобы зажечь в сумерки лампу в зале, накрыть на стол, принять, подать, и затем вновь скрывалась по своим углам. Арина Михайловна сидела одна в своем кресле и дремала.
1-го мая она отрезала у билетов купоны и лично поехала в банк получать деньги. Теперь уж она никому, кроме банка, не доверяла, хотя прежде обыкновенно разменивала купоны в первой попавшей банкирской конторе. Еще скажут, что купоны не настоящие, или фальшивыми деньгами наградят — почём она знает! С тех пор как это «злое, ужасное дело» сделалось — всего можно ждать. Даже в банке объявления стали вывешивать: просят не ходить разиня рот, ежели у кого деньги в кармане есть. Что ему деньги! уж ежели место, на котором стоял присыпкинский дом, Платонидушка не могла найти, так деньги ему…тьфу!
Выезд этот на время ее оживил. Она и в ряды съездила, шерсти купила, но во время разъездов так крепко зажимала в руку маленький кожаный сак с деньгами, что разве уж жизнь у нее отнимут, только разве тогда… ну, да тогда и денег ей, пожалуй, не нужно! Приехавши домой, она разделила полученную сумму на шесть равных кучек (с мая до ноября), а затем села в кресло и опять на время разрешила себе шарф вязать. А может быть, со временем она подберет все связанные шарфы под тень, пришьет бок к боку, и выйдет у нее прекраснейшее одеяло.
С наступлением красных летних дней сделалось веселее. Отворили окна, и из соседнего сада полились весенние запахи. Сначала цветущей черемухой запахло, потом зацвела сирень, липа. Вместе с началом этого цветения начала мало-помалу затягиваться и душевная рана Арины Михайловны.
Денег только мало. Всего две тысячи в год — и в пир, и в мир.
Тут и поземельные отдай, и страховку заплати, и на ремонт по дому ча́сточку отдай. На сладенькое-то да на лакоменькое и нет ничего. А она, признаться, избаловалась, привыкла. Еще Савося-покойник ее избаловал. Подадут, бывало, индюшку, и непременно они из-за попова носа поспорят. Оба его любят; только он — ее заставляет взять, а она — его; возьмут наконец, да и поделят. А теперь, сколько времени, она и в глаза индюшечки не видала! Но в особенности ее тяготил дом. Тепло в нем, привольно, но зато он четверть дохода ее съедает. Того гляди, зимой надо будет парадную половину заколотить, в двух каморочках приютиться, чтобы лишних дров не тратить. И все-таки ей казалось, что лучше она щи да кашу будет есть, нежели с квартиры на квартиру переезжать.
— Иная, пожалуй, наймет квартиру-то да еще жильцов пустит, — говорила она, — около них и питается. И идет у них с утра до вечера шум да гам, песни да пляски, винище да табачище, а она сиди в своей каморке да помалчивай. Неужто ж и мне так жить!
И вот судьба, как бы в ответ на ее сетования, улыбнулась ей. Однажды сидит она у окна и видит — мимо дому знакомый отец диакон идет. В руке узелок плотно зажал, полы у ряски по ветру развеваются, волосы в беспорядке, лицо радостно озабоченное, на лбу капли пота дрожат. Очевидно, торопится.
— Куда больно экстренно, отец диакон? — окликнула его Арина Михайловна.
— Некогда, сударыня, спешу, — ответил он. — В «банку» бегу, как бы к приему не опоздать. Вон сколько денег набрал! А из «банки», извольте, и к вам забегу.
Действительно, управившись в банке, отец диакон сообщил Арине Михайловне нечто весьма серьезное. Оказывалось, что народился благодетельный для России финансист, который «залюбовь» всем по десяти копеек с рубля платит. И живет этот финансист в граде Скопине-Рязанском, и оттоле на всю Россию благодеяния изливает.* Кто принесет ему тыщу — тому он сто рублей, кто две тыщи — двести. Живи как у Христа за пазушкой. Хочешь все истратить — все истрать; хочешь прикопить — прикапливай; накопишь — опять к нему неси. А