меня не жди! Ненавистник обыкновенный, напротив, может даже прикинуться другом. Нередко убежденного писателя обступает целая толпа доброжелателей, которые выпытывают его мысль и, успев в своем предательском предприятии, отдают эту мысль, — разумеется, снабженную своеобразными комментариями, — в жертву поруганию.
Минуты подобного нравственного разложения, минуты, когда в обществе растет запрос на распрю, клевету и предательство, могут быть названы самыми скорбными в жизни убежденного писателя. Не столько ради личного страха, сколько ввиду общей паники, он умолкает, и вместе с ним умолкает и вся убежденная литература. Среди этого молчания раздается односторонний лай, от которого тоскливо сжимается сердце; из дома в дом переносятся слухи самого чудовищного свойства и принимаются на веру без малейшего анализа. Неясное гудение улицы, смущенные лица друзей, бесцельная сутолока дня, шорохи ночи — все наводит уныние, все сковывает душу бессилием. Деваться некуда от тоски и бездействия.
Ненавистничество не довольствуется, впрочем, улицею, но проникает и в писательскую среду. Ненавистник сам становится в ряды писателей и мало-помалу овладевает литературой всецело. Положение обостряется; припоминается прошлое, истолковывается настоящее, столбцы наполняются инсинуациями и обличениями. Самые скромные идеалы, стремления самые законные, даже описки, опечатки — все служит поводом для угроз. Отпора не допускается на точном основании пословицы: что написано пером, того не вырубишь топором. С обеих сторон вырублено топором: и со стороны обвиняемой, которая и не пытается защищать себя, и со стороны обвинителей, которые не имеют ни малейшей надобности доказывать. Топор так топор.
Деятели, которые бодро выносят на своих плечах бремя подобных общественных настроений, оказывают громадную услугу делу преуспеяния. Благодаря их усилиям хоть частица последнего ускользает от разграбления. Она свято сохранится под спудом, и когда наступит время, явится возможность от ее уцелевших искр возжечь новый светоч. Да и самое слово «литература» никогда не погибнет, как бы ни изнемогала она под игом ненавистнического срама.* Коль скоро печатное слово не подверглось окончательному задушению, оно не перестанет стоять живым укором в виду ненавистничества и, подчинившись случайно всесильному действию его торжества, сохранит свои рамки нетронутыми. Надо изгнать из употребления самое слово «литература», заменить его словом «срам», чтоб добиться каких-нибудь существенных результатов в смысле подавления человеческой мысли. Только тогда наступит действительное общественное разложение.
Но покуда большинство «убежденных» все-таки изнемогает и приносится в жертву праздным лаятелям. К счастию, в самом лагере литературных лаятелей уже замечается рознь. Исходя из одних и тех же основных пунктов, члены этого лагеря стараются осыпать друг друга сквернословием, чтобы щегольнуть перед подписчиком. Кроме основных пунктов, существует множество не стоящих ломаного гроша подробностей, которые дают обильную пищу для разногласий и обличений. Газета «Помои» ежедневно препирается с газетой «Приют уединения», и обе не жалеют ни усилий, ни слов, чтобы укорить друг друга в измене. И та и другая хотят служить делу ненавистничества на свой манер и вовсе не имеют намерения сознаться, что обе равно паскудны.
Впрочем, увлекшись вопросом о ненавистнической литературе, я невольно удалился от характеристики читателя-ненавистника. К удовольствию моему, мне остается сказать о нем лишь несколько слов.
Откуда явился ненавистник-читатель и какие условия породили его? Вышел ли он с сердцем, исполненным праха, из утробы матери, или же его создала таким жизнь?
Nascuntur или fiunt[44] сеятели общественных раздоров? — вот вопрос, который нелишне, в заключение, разъяснить.
Я полагаю, что не nascuntur, a fiunt. Природа, даже в мире физическом, настолько скупа на создание уродливостей, что ублюдки и калеки от рождения встречаются как исключение. Нравственный же мир совершенно недоступен для ее творчества. Нужен целый ряд заражающих примеров, целая растлевающая система воспитания, наконец, продолжительный жизненный процесс, в котором главное содержание составляет праздность, чтобы произвести нравственное чудовище. Но всего более появлению ненавистников способствуют так называемые переходные эпохи, когда ощущается необходимость новых жизненных устоев, а общество настолько не подготовлено, что не может отыскать их. В такие эпохи выбрасывается на улицу громадное множество материально и нравственно оголтелых личностей и находит себе питание в совершающемся брожении. Происходит адский процесс взаимного оплодотворения. Оголтелые люди дают пищу и развитие брожению; брожение, с своей стороны, укрывает и дает питание оголтелым людям.
В рядах ненавистников вы найдете всех, которых внезапно наступившее брожение застигло врасплох. Иных оно лишило лакомого куска, других изобличило в несостоятельности, третьим затворило двери будущего. В особенности встречается великое изобилие «замаранных», которые отдаются ненавистничеству в надежде, что оно поможет им «отчиститься». Я знал даже достаточно жертв старых порядков, выкинутых за борт общественного корабля, вследствие заведомой их зазорности, которые вновь появлялись на арену деятельности и не без успеха выполняли задачу ненавистничества. Некоторые из них, озлобленные, голодные и бесприютные, находили себе не только кусок хлеба и приют, но и настоящую сытость, и приличное общественное положение…
Так как ненавистничество есть, по преимуществу, плод самого низменного эгоизма и взбудораженного темперамента, то между поборниками этого ремесла очень редко можно встретить личность, способную доказать свои положения. Громадное большинство бродит как опьянелое, изрыгая бессмысленную хулу. Вся задача тут в том состоит, чтобы попасть в тон минуте и извлечь из нее все личные выгоды, которые она может дать. Чтобы убедиться в этом, стоит только обратиться к торжествующей прессе нашего времени. Что она представляет собой, как не случайный сброд задач и задачек, не связанных между собой руководящею мыслью и не допускающих никакой проверки? От первой строки до последней все здесь произвольно, ничем не обусловлено и исполнено противоречий. Сегодняшнее утверждение сменяется завтрашним опровержением без перехода и без малейшего опасения быть изобличенным. Только ненависть к честным и высоким идеалам жизни стоит неизменно и незыблемо, освещая своим распространяющим чад факелом путь распри, умственной смуты и лжи.
Читатель этой категории следует непосредственно за читателем-ненавистником. Они связаны узами общежития, хлебосольства и называют друг друга кумовьями. В нравственном смысле он безразличен — и потому не может идти в сравнение с читателем-ненавистником; но в практическом отношении он почти столь же вреден, как и последний. Это оплот, на который по преимуществу опирается ненавистничество; это всегда готовое и послушное воинство, в котором последнее почерпает свою силу, и притом воинство, прислушивающееся к малейшим общественным шорохам и способное выделить из себя перебежчика.*
К чтению солидный читатель не особенно пристрастен и читает не столько вследствие внутренней потребности, сколько вследствие утвердившейся привычки. Притом нельзя же и не знать, что на свете делается: без этого никакое деятельное участие в общественной жизни немыслимо. Поедешь в гости, а там вдруг вопрос: «Слышали, что такой-то налог провалился?», или: «Слышали, какую штуку немцы с Шнебеллэ удрали?.. умора!» Ради одного того, чтобы не разевать рта при подобных вопросах, надо хоть наскоро пробежать насущные новости. Так он и поступает: с пятого на десятое проглядывает за утренним чаем свою газету, останавливаясь преимущественно на телеграммах и распоряжениях. В каких-нибудь десять минут приобретает необходимое, чтобы не ударить лицом в грязь, познания — и прав на целый день. Не только выслушивать вопросы о Шнебеллэ в состоянии, но и сам предлагать таковые способен.
И даже считает разговоры о новостях дня небесполезными; улучит свободную минутку и покалякает. И время в гостях скорее пройдет, покуда хозяин не скомандует карты подать, да и поучение какое-нибудь из взаимного обмена новостей можно извлечь, не обременяя себя головоломными философствованиями. Потому что и без философствования ясно, что Шнебеллэ сплошал, а немцы — молодцы! И еще яснее: вот так штука! налог-то не прошел!
Тем не менее в эпохи, когда в обществе чувствуется оживление, солидный читатель ощущает потребность вникать. Не ограничивается одними мелкими известиями, но прочитывает передовые статьи и корреспонденции, — в особенности последние. Но так как оживление бывает в том или другом смысле, то и он вникает всяко: и в том и в другом смысле. Тем не менее, приступая к процессу вникания без подготовки, он некоторое время бывает слегка ошеломлен. Все ему кажется новым: и необычность приемов, и содержание читаемого. В льготное время провинциальные корреспонденции приводят его почти в восторженное состояние. Прочитавши в газете письмо из города На-трех-китах-стоящего, что тамошний исправник небрежет исполнением возложенных на него законом обязанностей, он восклицает:
— Вот так ошпарили! До новых веников не забудет! Ай да молодцы!
И непременно расскажет о прочитанном вечером, между двумя карточными сдачами, в доказательство, что и он не чужд гласности.
Но когда в воздухе насчет гласности чувствуется похолоднее, он, прочитавши подобное же обличение, случайно прорвавшееся в газету, уже относится к нему довольно угрюмо:
«Ну, брат, распелся! — обращается он мысленно к неосторожному корреспонденту. — Коли так будешь продолжать, то тут тебе и капут!»
И на другой или на третий день, убедившись, что слова его были вещими («капут» совершился), не преминет похвалиться перед прочими солидными читателями:
— Представьте себе! Я ведь точно чуял. Еще вчера читаю газету и говорю: ну, этому молодцу несдобровать. Так и случилось.*
Повторяю: солидный читатель относится к читаемому, не руководясь собственным почином, а соображаясь с настроением минуты. Но не могу не сказать, что хотя превращения происходят в нем почти без участия воли, но в льготные минуты он все-таки чувствует себя веселее. Потому что даже самая окаменелая солидность инстинктивно чуждается злопыхательства, как нарушающего душевный мир.
— Диковинное это дело, — весело говорит он, — какая нынче свобода дана! читаешь и глазам не веришь! Прежде бы этого самого господина корреспондента за такие его поступки за ушко да на солнышко, а нынче — ничего!.. Начальство только посмеивается. Да ведь оно и вправду: пора господам исправникам честь знать.*
Читателя-ненавистника он боится… Последний давит его своею угрюмостью, и необходимость справляться с его мнениями и следовать его указаниям представляет не очень приятную перспективу. Того гляди, кому-нибудь на ушко шепнет или при всех в глаза ляпнет:
— Ну что, господин Попрыгунчиков, допрыгался! «Ах, хорошо, что исправникам от свистунов на орехи достается!» «Ах, хорошо, что и до губернаторов добрались!» Вот тебе и допрыгался! Расхлебывай теперь!
Это он-то, солидный человек, допрыгался!
Или:
— А всё вы, господа Попрыгунчиковы! всё-то вы похваливаете, всё-то подвиливаете! Виляли-виляли хвостами, да и довилялись! А знаете ли, что за это вас, как укрывателей, судить следует? Вместо того чтобы стоять на страже и кому следует доложить — они на-тко что выдумали! Поддакивать свистунам! Срам, сударь!
Это он-то довилялся! Он, который всегда, всем сердцем… куда прочие, туда и он! Но делать нечего, приходится выслушивать. Такой уж настал черед… «ихний»! Вчера была оттепель, а сегодня — мороз. И лошадей на зимние подковы в гололедицу подковывают, не то что людей! Но, главное, оправданий никаких не допускается. Он обязан был стоять на страже, обязан предвидеть