сынок, сказывай, какова она была из себя?
Федос и это требование выполнил отчетливо, без запинки.
— Так, что ли? — обратилась матушка к отцу, — говори, сударь! ты сестрицу свою должен помнить, а я и в глаза ее не видала.
— Не знаю! не знаю! — бормотал отец, по обыкновению, уклоняясь от определенного ответа. Видно было, однако ж, что рассказ новообретенного родственника был согласен с действительностью.
— Ну, ладно. Положим, что ты наш племянничек, зачем же ты к нам пожаловал? разве мало у тебя родных? Одних теток сколько! Отчего ты к ним не пошел?
— Да так матушка, умираючи, говорила…
— А ежели мы тебя не примем?
— Как вам угодно, только я на первый раз порешил у вас основаться.
— Решил! он решил!.. ах ты, распостылый! — крикнула матушка, вся дрожа от волнения, и, закусив губу, подошла близко к Федосу. — Ты спроси прежде, как дядя с теткой решат… Он решил! Ступай с моих глаз долой, жди в девичьей, пока я надумаю, как с тобой поступить!
По уходе Федоса матушка некоторое время сидела, покачиваясь на стуле, и обдумывала.
— Не знаю, где и спать-то его положить, — молвила она наконец, — и не придумаю! Ежели внизу, где прежде шорник Степан жил, так там с самой осени не топлено. Ну, ин ведите его к Василисе в застольную. Не велика фря, ночь и на лавке проспит. Полушубок у него есть, чтоб накрыться, а войлоки подушчонку, из стареньких, отсюда дайте. Да уж не курит ли он, спаси бог! чтоб и не думал!
Приказание это было исполнено уж прислугой.
Ночь матушка провела тревожно. Беспрестанно будила дежурную горничную, спавшую на полу у дверей ее спальни, посылая ее в застольную, и наказывала, чтоб Василиса отнюдь не позволяла Федосу курить.
— Ну, что Федоска? спит? — спрашивала она возвратившуюся девушку.
— Спит-с.
— Не курит?
— Василиса говорит: трубочку на крыльце выкурил.
— То-то, «трубочку»! А я что приказывала?
Наутро матушка едва проснулась, как уже обратилась с вопросом:
— Встал?
— Еще до свету в ригу молотить ушел.
Известие это смягчило матушку. Ушел молотить — стало быть, не хочет даром хлеб есть, — мелькнуло у нее в голове. И вслед за тем велела истопить в нижнем этаже комнату, поставить кровать, стол и табуретку и устроить там Федоса. Кушанье матушка решила посылать ему с барского стола.
— А коли благородно себя держать будет — и с собой обедать посадим!
Весь этот день Федос работал наравне с прочими барщинными. Молотильщик он оказался отличный, шел в голове цепи, стучал цепом не спеша, ровно, плавно, и прямо, и накрест. Когда же стемнело, его позвали к матушке.
— Что это тебе молотить вздумалось? — спросила она его ласково.
— Что ж так-то сидеть! Я всю дорогу шел, работал. День или два идешь, а потом остановишься, спросишь, нет ли работы где. Где попашешь, где покосишь, пожнешь. С недельку на одном месте поработаешь, меня в это время кормят и на дорогу хлебца дадут, а иной раз и гривенничек. И опять в два-три дня я свободно верст пятьдесят уйду. Да я, тетенька, и другую работу делать могу: и лапоть сплету, и игрушку для детей из дерева вырежу, и на охоту схожу, дичинки добуду.
— Вот ты какой! Ну, поживи у нас! Я тебе велела внизу комнатку вытопить. Там тебе и тепленько и уютненько будет. Обедать сверху носить будут, а потом, может, и поближе сойдемся. Да ты не нудь себя. Не все работай, и посиди. Я слышала, ты табак куришь?
— Курю, тетенька! да вы не беспокойтесь, у меня на табак деньги найдутся!
Федос полез в карман и вынул оттуда пригоршню медных и мелких серебряных монет.
— Что ж, можно изредка и покурить, только будь осторожен, мой друг, не зарони! Ну, ступай покуда, Христос с тобой!
С тех пор Федос поселился внизу вместе с собакой Трезоркой, которую как-то необыкновенно быстро приучил к себе. Горничные со смехом рассказывали, что он с собакой из одной посудины и пьет и ест, что он ее в самое рыло целует, поноску носить выучил и т. д.
— И накурено же у него табачищем в каморке — не продохнешь! даже Трезорка чихает, — говорили они, — а нагажено, напакощено — страсть!
С своей стороны, он на помещенье не жаловался, а только пенял на еду.
— Скажите тетеньке, — поручал он горничным, — мне бы хлеба да щец побольше, а разносолов ненадобно.
Справедливость требует сказать, что просьба его была уважена.
Вскоре он раздобылся где-то ружьем и другим охотничьим припасом и принес матушке две пары тетеревей.
— Ну, спасибо тебе, вот мы и с жарковцем! — поблагодарила его матушка, — и сами поедим, и ты с нами покушаешь. Эй, кто там! снесите-ка повару одного тетерева, пускай сегодня к обеду зажарит, а прочих на погреб отдайте… Спасибо, дружок!
Мы, дети, сильно заинтересовались Федосом. Частенько бегал я через девичье крыльцо, без шапки, в одной куртке, к нему в комнату, рискуя быть наказанным. Но долго не решался взойти. Придешь, приотворишь дверь, заглянешь и опять убежишь. Но однажды он удержал меня.
— Ты что же ко мне только заглядываешь, а не зайдешь? Небось, не укушу.
Я стоял перед ним смущенный и безмолвствовал.
— Что встал? зайди! — пригласил он, — посмотри, какого я коня тебе бо̀рзого вырезал! Хоть сто верст на нем скачи — не упарится!
Он показал мне деревянного конька грубой работы, у которого под животом вырезано было четырехугольное отверстие, и по сторонам его фигурные столбики, долженствующие изображать ноги. Потом позвал Трезорку и стал проделывать с ним фокусы.
— Шершь! — крикнул он, кидая в угол корку хлеба. Трезорка кинулся со всех ног, но, достигнув цели, не взял корки в зубы, а остановился как вкопанный и поднял ногу.
— Это он стойку делает. Хоть два часа простоит, не двинется. Пиль, аппорт! — снова крикнул он.
Трезорка схватил корку и принес ее Федосу.
— Теперь давай ее сюда! — сказал Федос, отнимая корку и кладя ее Трезорке на нос. — Слушай команду: аз, буки, глаголь, добро…
Федос отвернулся от Трезорки, как будто забыл о нем. Минуты две он сидел молча, так что у Трезорки потоками полились слюни с брыластых губ.
— Есть! — скомандовал Федос неожиданно.
Трезор мигом подкинул корку вверх и на лету проглотил ее.
— Вот пес! — хвалился Федос, — необразованный был, даже лаять путем не умел, а я его грамоте выучил. На охоту со мной уже два раза ходил. Видел ты, сколько я глухарей твоей мамаше перетаскал?
— Они у нас, братец, на погребе лежат
— И будут лежать, пока не протухнут. Это уж такой обычай у вас.
— А вам, братец, весело здесь?
— Какое веселье! Живу — и будет с меня. Давеча молотил, теперь — отдыхаю. Аша̀ть (по башкирски: «есть») вот мало дают — это скверно. Ну, да теперь зима, а у нас в Башкирии в это время все голодают. Зимой хлеб с мякиной башкир ест, да так отощает, что страсть! А наступит весна, ожеребятся кобылы, начнет башкир кумыс пить — в месяц его так разнесет, и не узна̀ешь!
— Неужто… от кумыса?
— Да, кобылье молоко квашеное так называется… — Я и вас бы научил, как его делать, да вы, поди, брезговать будете. Скажете: кобылятина! А надо бы вам — видишь, ты испитой какой! И вам есть плохо дают… Куда только она, маменька твоя, бережет! Добро бы деньги, а то… еду!
Он ощупал меня и продолжал:
— Кости да кожа! И погулять вас не пускают, все в комнатах держат. Хочешь, я тебе лыжи сделаю. Вот снег нападет, все по очереди кататься будете.
— Да маменька… Братец, попросите маменьку!
— Послушает она меня… держи карман! Однако ступай, брат, наверх — неравно хватятся! Как-нибудь в праздник, после обеда, я сам к вам заберусь, покуда старики спят.
Словом сказать, чем дольше он жил, тем больше весь дом привыкал к нему. Дворня полюбила его, потому что он хоть и «барин», а все равно, что свой брат; матушка была довольна, потому что племянник оказался трезвый и работящий. Беспрерывно оказывался у него какой-нибудь новый талант: то лошадь подкует на диво, то печку исправит, ежели дымит, то стекло в окне вставит. Сначала матушка боялась, чтобы нравственность в девичьей не испортилась, но и тут все обстояло благополучно. От времени до времени он, однако ж, исчезал. Уйдет, и дня два-три его не видать. Тогда у матушки опять разыгрывалось воображение.
— Ну, помяните мое слово, что он беглый солдат! — ежеминутно беспокоилась она.
Надо сказать, что она, тотчас после приезда Федоса, написала к белебеевскому предводителю дворянства письмо, в котором спрашивала, действительно ли им был выдан вид Федосу Половникову; но прошло уже более полутора месяцев, а ответа получено не было. Молчание это служило источником великих тревог, которые при всяком случае возобновлялись.
— Где побывал? — спрашивала она, когда Федос возвращался из своих временных отлучек.
— Мужичок тут один, верстах в десяти, помочь помолотить просил.
— Мужичок? не бабочка ли?
— А может, и бабочка. Все нынче, и мужики и бабы, по холодку в полушубках ходят — не разберешь!
Матушке становилось досадно. Все ж таки родной — мог бы и своим послужить! Чего ему! и теплёхонько, и сытёхонько здесь… кажется, на что лучше! А он, на-тко, пошел за десять верст к чужому мужику на помочь!
Но Федос, сделавши экскурсию, засиживался дома, и досада проходила. К тому же и из Белебея бумага пришла, из которой было видно, что Федос есть действительный, заправский Федос, тетеньки Поликсены Порфирьевны сын, так что и с этой стороны сомнения не было.
Замечательно, что среди общих симпатий, которые стяжал к себе Половников, один отец относился к нему не только равнодушно, но почти гадливо. Случайно встречаясь с ним, Федос обыкновенно подходил к нему «к ручке», но отец проворно прятал руки за спину и холодно произносил: «Ну, будь здоров! проходи, проходи!» Заочно он называл его не иначе как «кобылятником», уверял, что он поганый, потому что сырое кобылье мясо жрет, и нетерпеливо спрашивал матушку:
— Долго ли этот кобылятник наш дом поганить будет? Посуду-то, посуду-то после него на стол подавать не смейте! Ведь он, поганец, с собакой из одной чашки ест!
Может быть, благодаря этому инстинктивному отвращению отца, предположению о том, чтобы Федос от времени до времени приходил обедать наверх, не суждено было осуществиться. Но к вечернему чаю его изредка приглашали. Он приходил в том же виде, как и в первое свое появление