Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 20 томах. Том 17. Пошехонская старина

простодушие, он, как я уже упомянул, был великий до̀ка заключать займы, и остряки-помещики не без основания говаривали о нем: «Вот бы кого министром финансов назначить!» Прежде всего к нему располагало его безграничное гостеприимство: совестно было отказать человеку, у которого во всякое время попить и поесть можно. Но, кроме того, так как он ни о чем другом серьезно не думал, то, вследствие долговременной практики, в нем образовалась своего рода прозорливость на этот счет. Верхним чутьем угадывал он заимодавца и опытной рукой накидывал на него петлю. На одних действовал посулом значительных процентов, на других — ласкою и мелкими одолжениями. Или назовется окрестить новорожденного, или на свадьбе, в качестве посаженого отца, фигурирует. Приедет в мундире, в белых перчатках — картина! — как тут отказать! Неудач не бывало, всем окрестным помещикам он был должен, даже таким, которые сами были по уши в долгах. Но не брезговал и богатенькими мужичками, и ежели где крупной суммы не дадут, то удовольствуется и малой, а остальное в другом месте выпросит. Заслышит, что у какого-нибудь мужика-крепыша кубышка завелась, заедет и начнет петлю закидывать.

— Ехал мимо, — скажет, — думаю, дай заеду на кума посмотреть. Здорово, куманек! Чайку-то дашь, что ли?

— Помилуйте, сударь! чего другого… Эй, вы! поворачивайтесь проворнее!

— Что, как дела?

— Дела как сажа бела! Похвалить нельзя.

— Ну, это ты врешь, кум. Кубышка-то в подполье непочатая лежит.

— Какая у нас, сударь, кубышка!

— Известно, какие кубышки бывают. Ну что, как крестный сынок? дочка посаженая как?

— Всё слава богу.

Слава богу — лучше всего. Я, брат, простыня человек, старых приятелей не забываю. Вот ты так спесив стал; и не заглянешь, даром что кум!

— Помилуйте! смею ли я!

Чего «смею ли»! Всякого, кто ни придет — всех милости просим! а для благоприятеля и подавно кусок найдется!

Выпьет чашку, выпьет другую, а потом шуточкой да смешком и поведет настоящую речь:

— Ну, так как же, друг, нам с кубышкой твоей быть! Так без пользы у тебя деньги лежат, а я бы тебе хороший процент дал.

При этом вступлении кум начинает беспокойно шевелить лопатками.

Право! мне, брат, немного и нужно. Рубликов двести — триста на недельку перехватить.

— Что вы, сударь! где же мне эко место денег взять!

— А много, так три полсотни дай. Я тебе их через неделю возвращу, да беленькую за благодарность прибавлю… пользуйся!

— Что вы! беленькую! словно уж много!

— Нет, я таков. Всякое дело по справедливости люблю делать. Ты меня одолжишь, а я тебя за это благодарить буду.

И будет сидеть и шутить до тех пор, пока кум хоть две полсотни не выложит на стол.

Словом сказать, уж на что была туга на деньги матушка, но и она не могла устоять против льстивых речей Струнникова, и хоть изредка, но ссужала-таки его небольшими суммами. Разумеется, всякий раз после подобной выдачи следовало раскаяние и клятвы никогда вперед не попадать впросак; но это не помогало делу, и то, что уж однажды попадало в карман добрейшего Федора Васильича, исчезало там, как в бездонной пропасти.

Зато Струнников не получал жалованья и вел себя «благородно», то есть взяток не брал; зато он кормил и поил весь уезд.

Надобно, впрочем, отдать справедливость Струнникову: обращение его с крестьянами и дворовыми было очень миролюбивое. Все выработанные крепостной легальностью ограничения, дававшие подневольному люду возможность вздохнуть, соблюдались им безусловно. Мужики жили исправно и через меру барщиной не отягощались; дворовые смотрели весело, несмотря на то, что в доме царствовала вечная сутолока по случаю беспрерывно сменявших друг друга гостей. Одно в нем было скверно: ни одного лакея он не звал по имени, но для каждого имел свой свист. С утра начинали раздаваться по дому разнообразнейшие свисты, то короткие, то протяжные, то тихие, то резкие, то напоминавшие какой-нибудь песенный мотив. И беда «хаму», который опрометью не прибегал на присвоенный ему свист: Федор Васильич все готов был простить, кроме этого преступления.

Но этим, так сказать, домашним мягкосердечием и исчерпывались добродетели Струнникова. Как предводитель, обязанный наблюдать за своими собратиями, он просто никуда не годился. И это было совершенно понятно, потому что кругом жили всё заимодавцы, на действия которых поневоле приходилось смотреть сквозь пальцы.

Впрочем, для того, чтобы еще яснее обрисовать личность нашего предводителя, я считаю нелишним описать его будничный день.

Летнее утро; девятый час в начале, Федор Васильич в синем шелковом халате появляется из общей спальни и через целую анфиладу комнат проходит в кабинет. Лицо у него покрыто маслянистым глянцем; глаза влажны, слипаются; в углах губ запеклась слюна. Он останавливается по дороге перед каждым зеркалом и припоминает, что вчера с вечера у него чесался нос.

— Так и есть! — ворчит он, — вскочил-таки прыщанафема!

Из уст его вылетает короткий свист, на который опрометью вбегает камердинер Прокофий.

— Умываться готово! — докладывает он.

— Без тебя знаю. Погода какова?

— С утра дождичек шел небольшой, а теперь повеселело.

— Повеселело, так тем лучше. Сено сушить будем. Староста пришел?

— В лакейской дожидается.

— Умываться! живо!

В одну минуту Струнников уж умыт. Раздается новый свист, другого фасона, на который вбегает буфетчик Тимофей и докладывает, что в столовой накрыт чай.

— Без тебя знаю. Скажи старосте, чтоб дожидался. Как отопью чай, позову.

В столовой, на круглом столе, кипит самовар; на подносе лежит целая груда домашнего печенья; сбоку стоит нарезанный ломтями холодный ростбиф. Александра Гавриловна разливает чай.

Она в утреннем белом капоте и в кружевной головной накидке, придерживающей косу. Лицо у нее чистое, свежее, точно вымытое росой и только что обсохшее под лучами утреннего солнца; сквозь тонкий батист капота отчетливо обрисовываются контуры наливных плечей и груди. Но Федор Васильич не засматривается на нее и кратко произносит:

— Сахару больше клади.

— Пей-ка, пей, нечего учить!

Струнников выпивает вместительную чашку чая с густыми сливками и съедает, одну за другой, несколько булок. Утоливши первый голод, он протягивает жене чашку за новым чаем и взглядывает на нее.

— Всем бы ты хороша, — начинает он шутки шутить, — и лицом взяла, и плечи у тебя… только вот детей не родишь!

— Слышала. Надоел. Еще бабушка надвое сказала, кто виноват, что у меня детей нет.

— Уж не я ли? Да в здешней во всей округе ни одной деревни нет, в которой бы у меня детей не было. Это хоть у кого хочешь спроси.

— Говорят тебе: надоел. Молчи, коли другого разговора нет.

— У меня-то нет разговора! Да я о чем угодно, что угодно… сейчас!

Федор Васильич пьет другую чашку и каждый глоток заедает куском ростбифа, который жадно разрывает зубами. Александра Гавриловна тоже кушает аппетитно.

— Вот мы утром чай пьем, — начинает он «разговор», — а немцы, те кофей пьют. И Петербург от них заразился, тоже кофей пьет.

Александра Гавриловна молчит.

— Что ж ты молчишь? Сама же другого разговора просила, а теперь молчишь! Я говорю: мы по утрам чай пьем, а немцы кофей. Чай-то, сказывают, в ихней стороне в аптеках продается, все равно как у нас шалфей. А все оттого, что мы не даем…

Чего не даем?

— Чаю… Какая ты бестолковая! К нам чай прямо из Китая идет, а, кроме нас, китайцы никому не дают. Такой уж уговор: вы нам чай давайте, а мы вам ситцы, да миткали, да сукна… да всё гнилые!

— Ишь врет! Свисти-ка да зови старосту. Только понапрасну человека задерживаешь.

— Не велик барин — подождет!

— Да ведь для тебя же…

— Знаю, что для меня. А то для кого же? Ну-ну, не хорохорься! сейчас позову.

Раздается свист.

— Зови старосту! что он там торчит!

Входит староста Терентий, здоровый и коренастый мужик с смышленою физиономией. Он знает барина как свои пять пальцев, умеет угадывать малейшие его думы и взял себе за правило никогда не прекословить. Смотрит не робко.

— Как дела?

— Дела середние, Федор Васильич; похвалить нельзя. Дожди почесть каждый день льют. Две недели с сеном хороводимся — совсем потемнело.

Ничего, съедят.

— Съесть — отчего не съесть; даже в охотку съедят.

— А коли съедят, стало быть, и разговаривать не об чем. Нам не продавать.

Зачем продавать! у нас своей скотины довольно.

— А ты говоришь: потемнело! Коли съедят, так чего ж тут! Не люблю я, когда пустяки говорят. В полях каково?

Слава богу. Рожь налила, подсыхать скоро начнет. И овес выкидывается.

— Ладно. У меня чтобы всего, и ржи и овса — всего чтобы сам-сём было. Как хочешь, так и распоряжайся, я знать ничего не хочу.

Что-то, Федор Васильич, овса-то будто уж и многонько. По здешнему месту и слыхом о таких урожаях не слыхивали.

— Ну не сам-сём, так сам-пят. С богом; ступай!

Староста удаляется. Во время хозяйственного совещания Александра Гавриловна тоже снялась с места и удалилась восвояси. Раздается короткий свист.

— Одеваться готово! — провозглашает Прокофий.

— И без тебя знаю. Пошли на конный двор сказать, чтоб ждали меня. Буду сегодня выводку смотреть. А оттуда на псарный двор пройду. Иван Фомич здесь?

— В кабинете дожидается.

Иван Фомич Синегубов — письмоводитель Струнникова. Это старый подьячий, которого даже в то лихоимное время нашли неудобным держать на коронной службе. Но Федор Васильич именно за это и возлюбил его.

— Уж коли тебя из уездного суда за кляузы выгнали, значит, ты дока! — сказал он. — Переходи на службу ко мне, в убытке не будешь.

Синегубов последовал приглашению, но, по временам, роптал, что предводитель жалованья ему не платит, а ежели и отдаст разом порядочный куш, то сейчас же его взаймы выпросит. Таким образом долг рос и, вопреки здравому смыслу, запутывал не должника, а невольного кредитора. Неоднократно Иван Фомич сбирался бежать от своего патрона, но всякий раз его удерживала мысль, что в таком случае долг, доросший до значительной цифры, пожалуй, пропадет безвозвратно. Напротив, Струнников, воздерживаясь от уплат, разом достигал двух целей: и от лишних денежных трат освобождался, и «до̀ку» на привязи держал.

Федор Васильич приходит в кабинет и начинает без церемонии одеваться перед письмоводителем.

Много делов? — спрашивает он.

Бумажка от губернатора пришла. Мудреная. Спрашивает, какой у нас дух в уезде.

Какой такой дух?

— Я и сам, признаться… Мыслей, что ли, каких ищут.

— А я почем знаю! Не жареное — не пахнет. Мыслей! Отроду не бывало, и вдруг вздумалось!

— По поводу, говорит, недавних событий… француз, стало быть… Да вот извольте сами прочесть.

— Эк их! Француз бунтует, а у нас — дух! Не стану я читать; пиши прямо: никакого у нас духу нет.

Скачать:PDFTXT

простодушие, он, как я уже упомянул, был великий до̀ка заключать займы, и остряки-помещики не без основания говаривали о нем: «Вот бы кого министром финансов назначить!» Прежде всего к нему располагало