много денег! Вспомни, лес-то какой! деревья одно к одному, словно солдаты, стоят! Сколько же по-твоему?
— По-моему, тысячки бы три с половиной.
Торг возобновился. Наконец устанавливается цифра в пять тысяч ассигнационных рублей, на которую обе стороны согласны.
— Только вот что. Уговор пуще денег. Продаю я тебе сто десятин, а жене скажем, что всего семьдесят пять. Это чтобы ей в нос бросилось!
— Как же так? чай, условие писать будем?
— И условие так напишем: семьдесят пять десятин, или более или менее… Корнеич? так можно?
— И завсегда так условия пишут.
— Видишь, и Корнеич говорит, что можно. Я, брат, человек справедливый: коли делать дела, так чтоб было по чести. А второе — вот что. Продаю я тебе лес за пять тысяч, а жене скажем, что за четыре. Три тысячи ты долгу скостишь, тысячу жене отдашь, а тысячу — мне. До зарезу мне деньги нужны.
— А я было думал — все пять тысяч из долгу вычесть.
— Шутишь. Я, брат, и сам с усам. Какая же мне выгода задаром лес отдавать, коли я и так могу денег тебе не платить?
Ермолаев с минуту колеблется, но наконец решается.
— Что с вами делать! Только для вас… — произносит он с усилием. — Долгу-то много еще останется: с лишком четыре тысячи.
— Я их тебе на том свете калеными орехами отдам. К Раидиным поедешь?
— Как же-с; пустошоночка-то все-таки нужна.
— Ну, счастливо. Дорого не давай — ей деньги нужны. Прощай! Да и ты, Корнеич, домой ступай. У меня для тебя обеда не припасено, а вот когда я с него деньги получу — синенькую тебе подарю. Ермолаич! уж и ты расшибись! выброси ему синенькую на бедность.
Ермолаев вынимает из-за пазухи бумажник и выдает просимую сумму.
Корнеич уходит домой, обрадованный и ободренный. Грубо выпроводил его от себя Струнников, но он не обижается: знает, что сам виноват. Прежде он часто у патрона своего обедывал, но однажды случился с ним грех: не удержался, в салфетку высморкался. Разумеется, патрон рассвирепел.
— Коли ты, свинтус, в салфетки сморкаться выдумал, так ступай из-за стола вон! — крикнул он на него, — и не смей на глаза мне показываться!
И с тех пор, как только наступает обеденный час, так Струнников беспощадно гонит Корнеича домой.
Обедать приходится сам-друг; но на этот раз Федор Васильич даже доволен, что нет посторонних: надо об «деле» с женой переговорить. Начинается сцена обольщения. К удовольствию Струнникова, Александра Гавриловна даже не задумывается.
— Где же это… Красный-Рог? — спрашивает она совершенно равнодушно.
— А там… не доходя прошедши, — шутит он в ответ.
— Много ли же Ермолаев дает?
— Четыре тысячи. Три тысячи долга похерить, а тысячу — тебе… чистоганом.
— Стало быть, за тысячу рублей?
— Говорят: за четыре. Долг-то ведь тоже когда-нибудь платить придется.
— Все равно, денег только тысяча рублей будет.
Струнников начинает беспокоиться. С Александрой Гавриловной это бывает: завернет совсем неожиданно в сторону, и не вытащишь ее оттуда. Поэтому он не доказывает, что долг те же деньги, а пытается как-нибудь замять встретившееся препятствие, чтоб жена забыла об нем.
— Ну да, — говорит он, — все тысячу рублей разом и получишь. Накупишь в Москве то̀ков[41] и будешь здесь зимой на балах щеголять.
— Уж конечно, ни копейки тебе не отдам.
— Мне на что, у меня своих денег девать некуда.
Препятствие устранилось. Мысли Александры Гавриловны разбрелись в разных направлениях.
— Однако дурак он! — произносит она, аппетитно свертывая тоненький ломтик ветчины.
— Кто дурак?
— Да Ермолаев твой. Все его умным человеком прославили, а, по-моему, он просто дурак. Дает тысячу рублей за лес, а кому он нужен?
— И на старуху бывает поруха. Вот про меня говорят, что я простыня, а я, между прочим, умного-то человека в лучшем виде обвел. Так как же, Сашенька, — по рукам?
— Мне что ж! только ежели условие будешь писать, так чтоб он как можно скорее лес срубил.
— Это уж само собой.
Супруги выходят из-за стола довольные друг другом. Александра Гавриловна мечтает, что, получивши деньги, она на пятьсот рублей закажет у Сихлерши два платья. В одном появится 31 декабря у себя на балу, когда соседи съедутся к ним Новый год встречать, в другом — в субботу на масленице, когда у них назначается folle journée[42]. Первое будет светло-лиловое, атласное, второе — из синего гроденапля. Платья будут стоить не больше пятисот рублей, а на остальные пятьсот она брильянтиков купит. Надо же парюры освежить. Кстати: взглянуть, каковы-то у нее цветы? Она вынимает из шифоньерки несколько коробок с искусственными цветами и рассматривает, можно ли будет употребить их в дело. Оказывается, что цветы еще совсем свежи, точно сейчас из магазина вышли. Она считает себя экономною, и находка очень ее радует. Она подходит к зеркалу и заранее отыскивает место для цветов. Вот этот букет она приколет к корсажу; вот эту гирлянду — по юбке пустит. Хорошо, что она сохранила цветы, а то, пожалуй, на два платья пятисот рублей и не хватило бы. Решено. Осенью она едет в Москву и все устроит. А Федору Васильичу ни копейки не даст. Будет. Пускай, откуда хочет, оттуда и достает — ей что за дело!
Струнников, с своей стороны, тоже доволен. Но он не мечтает, во-первых, потому, что отяжелел после обеда и едва может добрести до кабинета, и, во-вторых, потому, что мечтания вообще не входят в его жизненный обиход и он предпочитает проживать деньги, как придется, без заранее обдуманного намерения. Придя в кабинет, он снимает платье, надевает халат и бросается на диван. Через минуту громкий храп возвещает, что излюбленный человек в полной мере воспользовался послеобеденным отдыхом.
В шесть часов он проснулся, и из кабинета раздается протяжный свист. Вбегает буфетчик, неся на подносе графин с холодным квасом. Федор Васильич выпивает сряду три стакана, отфыркивается и отдувается. До чаю еще остается целый час.
— Каково на дворе?
— У вас всегда тепло. Шкура толста, не проймешь. Никто не приезжал?
— Никого не было-с.
— Ах, пес их возьми! Именно, как псы, по конурам попрятались. Ступай. Сегодня я одеваться не стану; и так похожу. Хоть бы чай поскорее!
Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни о чем не думает. Пропоет «Спаси, господи, люди твоя», потом «Слава отцу», потом вспомнит, как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало, увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.
— Ишь ведь, бредет не бредет! как стояла на четверть седьмом, так и теперь четверть седьмого показывает. А та бестия, часовая, и совсем не двигается.
Но вот уже близко. Раздается свист.
— Никак нет-с.
— Да вы, вороны, не просмотрели ли? Позвать Синегубова.
— Они, Федор Васильич, лыка не вяжут-с.
— Пьян? — ну, черт с ним!.. О-о-ох!
Бьет семь. Приходится пить чай сам-друг.
Самовар подан. На столе целая груда чищеной клубники, печенье, масло, сливки и окорок ветчины. Струнников съедает глубокую тарелку ягод со сливками и выпивает две больших чашки чая, заедая каждый глоток ветчиной с маслом.
— А я уж распорядилась с деньгами, — сообщает Александра Гавриловна.
— Ну, и слава богу.
— Осенью в Москву поеду и закажу у мадам Сихлер два платья. Это будет рублей пятьсот стоить, а на остальные брильянтиков куплю.
— Отлично.
— Только если этих денег недостанет, так ты уж доплати.
— Непременно… после дождичка в четверг. Вот коли родишь мне сына, тогда и еще тысячу рублей дам.
— Опять ты за свои глупости принялся!
— Ей-богу, дам. А дочь родишь — беленькую дам. Такой уж уговор. Так ты, говоришь, в Москву поедешь?
— Разумеется. Не дома же платья шить.
— Ладно; и я с тобой поеду… О-о-ох! чтой-то мне словно душно!
— Еще бы! хоть бы ты на воздух вышел.
— Это куда?
— В сад, что ли. Походил бы.
— Что я там позабыл!
Чай выпит; делать решительно нечего.
— Эй, кто там? староста не приходил?
— Никак нет-с.
— Хороводится там… Саша! давай в дураки играть!
— Давай.
Начинается игра. Струнников играет равнодушно; Александра Гавриловна, напротив, кипятится и на каждом шагу уличает мужа в плутнях.
— Это что за мода такая! начал уж разом с шести карт ходить!
— Ну-ну, не важность. Вот ты мне тройку подвалила — разве такие тройки бывают! Десятка с девяткой — ах ты, сделай милость! Отставь назад.
Но именно потому, что Александра Гавриловна горячится, она проигрывает чаще, нежели муж. Оставшись несколько раз сряду дурой, она с сердцем бросает карты и уходит из комнаты, говоря:
— Вот уж правду пословица говорит: дурак спит, а счастье у него в головах стоит. Не хочу играть.
— И не надо; для тебя же ведь я… О-о-ох, что-то мне нынче с утра душно!
«Динь-динь-динь!» — раздается вдруг колокольчик. Струнников стремительно вскакивает и прислушивается.
— Девятый час. Кого это нелегкая в такую пору принесла! — ворчит он.
— Становой приехал, — докладывает лакей, — одеваться изволите?
— И так хорош. Зови.
Должность станового тогда была еще внове; но уж с самого начала никто на этот новый институт упований не возлагал. Такое уж было неуповательное время, что как, бывало, ни переименовывают — все проку нет. Были дворянские заседатели — их куроцапами звали; вместо них становых приставов завели — тоже куроцапами зовут. Ничего не поделаешь.
Входит становой, пожилой человек, довольно жалкого вида. На нем вицмундир, который он, по-видимому, надел, въезжая в околицу села. Ведет он себя перед предводителем смиренно, даже робко.
— А, господин становой! тебя только недоставало! Сейчас будем ужинать, — куда бог несет?
— Господин исправник на завтра в город вызывают.
— Зачем?
— И сам, признаться, не знаю. Не объясняют.
— А коли вызывает да не объясняет зачем — значит, пиши пропало. Это уж верно.
— За что бы, кажется…
— За пакостные дела — больше не за что. За хорошие дела не вызовут, потому незачем. Вот, например, я: сижу смирно, свое дело делаю — зачем меня вызывать! Курица мне в суп понадобилась, молока горшок, яйца — я за все деньги плачу. Об чем со мной разговаривать! чего на меня смотреть! Лицо у меня чистое, без отметин — ничего на нем не прочтешь. А у тебя на лице узоры написаны.
— Чтой-то уж, Федор Васильич!
— Нечего «чтой-то»! Я, брат, насквозь вижу. У меня, что ли, ночевать будешь?
— Никак невозможно-с. В Кувшинниково еще заехать нужно. Пал слух, будто мертвое