высказать одушевляющие их чувства.
— А теперь, господа, возвратитесь в свои уезды, — сказал губернатор в заключение, — и подготовьте ваших достойных собратий. Прощайте, господа! Бог да благословит ваши начинания!
— Вы бы, вашество, заступились за нас! — молвил Струнников среди общего молчания.
— Чего-с?
— Попросили бы, вашество, за нас!
— Ах, Федор Васильич, Федор Васильич! — сообразил наконец губернатор, — я сам дворянин, сам помещик — неужто же я не понимаю? Н-н-н-о!
Он поднял указательный палец, развел руками и удалился. Совещание кончилось.
В половине декабря состоялось губернское собрание,* которое на этот раз было особенно людно. Даже наш уезд, на что был ленив, и тот почти поголовно поднялся, не исключая и матушки, которая, несмотря на слабеющие силы, отправилась в губернский город, чтобы хоть с хор послушать, как будут «судить» дворян. Она все еще надеялась, что господа дворяне очнутся, что начальство прозреет и что «злодейство» пройдет мимо.
Последовал церемониал открытия собрания. Очередные дела, а в том числе и баллотировку, обработали живо. Через трое суток наступил судный день. Все съехавшиеся были к полудню налицо в зале собрания, так что яблоку было упасть негде. Гул от множества голосов волнами ходил по обширной зале, тот смутный гул, в котором ни одного членораздельного звука различить нельзя. Из буфета доносились соблазнительные звуки приготовляемой закуски. Наконец из общей толпы выделился почтенный старичок, губернский предводитель, и мерными шагами начал всходить на возвышение, к губернскому столу. В зале мгновенно воцарилась мертвая тишина.
— Господа! я имею предложить на ваше обсуждение очень важное сообщение, — начал губернский предводитель взволнованным голосом, — прикажете прочитать?
— Читайте! читайте!
Предводитель медленно, с расстановкой, прочитал бумагу, в которой присутствующие приглашались к принесению очень важной жертвы и высказывалась надежда, что они и на этот раз, как всегда, явят похвальный пример единодушия и содействия.
— Господа! без прений! — провозгласил председатель собрания, — пусть каждый поступит, как ему бог на сердце положит!
И прослезился.
— Без прений! без прений! — загудело собрание.
Предводитель прочитал другую бумагу — то был проект адреса. В нем говорилось о прекрасной заре будущего и о могущественной длани, указывающей на эту зарю. Первую приветствовали с восторгом, перед второю — преклонялись и благоговели. И вдруг кто-то в дальнем углу зала пропел:
Заря утрення взошла,
С собой радость принесла…
— Кто там поет! стыдно-с! — рассердился старичок предводитель и продолжал: — Господа! кому угодно? Милости просим к столу! подписывать!
Все, как один, снялись с места и устремились вперед, перебегая друг у друга дорогу. Вокруг стола образовалась давка. В каких-нибудь полчаса вопрос был решен. На хорах не ждали такой быстрой развязки, и с некоторыми дамами сделалось дурно.
— Ай да голубчики! в одночасье продали! — раздался с хор чей-то голос.
Но излюбленные люди уже не обращали внимания ни на что. Они торопливо подписывались и скрывались в буфет, где через несколько минут уже гудела целая толпа и стоял дым коромыслом.
— А какую мне икру зернистую сегодня из Москвы привезли! — хвастался содержатель буфета, — балык! сёмга! словом сказать, отдай все, да и мало!
Действительно, икра оказалась такая, что хоть какое угодно горе за ней забыть было можно. Струнников один целый фунт съел.
Зала опустела. Только немногие старички бродили по опустелому пространству и уныло между собой переговаривались.
— Бежали? — укоризненно говорил один, указывая на буфет, — то-то вот и есть! Водка да закуска — только на это нас и хватает!
— Похоже на то!
— Позвольте! — убеждал другой, — если уж без того нельзя… ну, положим! Пристроили крестьян — надо же и господ пристроить! Неужто ж мы так останемся? Рабам — права, и нам — права!
— Это уж опосля!
— То-то вот, «опосля»! Опосля да опосля — смотришь, и так измором изноет!
— Нет, вы мне вот что скажите! — ораторствовал третий. — Слышал я, что вознаграждение дадут… положим! Дадут мне теперича целый ворох бумажек — недолго их напечатать! Что я с ними делать стану? Сесть на них да сидеть, что ли?
— В ломбард положите…
— А ломбард что с ними будет делать?
— Ведь нам теперича в усадьбы свои носа показать нельзя, — беспокоился четвертый, — ну, как я туда явлюсь? ни пан, ни хлоп, ни в городе Иван, ни в селе Селифан. Покуда вверху трут да мнут, а нас «вольные»-то люди в лоск положат! Еще когда-то дело сделается, а они сразу ведь ошалеют!
— Ну, в случае чего и станового позвать можно!
— Дожидайтесь! приедет он к вам! да он их же науськивать будет — вот увидите…
И так далее.
Вечером того же дня в зале собрания состоялся бал. Со всех концов губернии съехались дамы и девицы, так что образовался очаровательный цветник. Съехались и офицеры расквартированной в губернии кавалерийской дивизии; стало быть, и в кавалерах недостатка не было. Туалеты были прелестные, совсем свежие, так что и в столице не стыдно в таких щегольнуть. Попечительные маменьки рассчитывали на сбыт дочерей, а потому последняя копейка ставилась ребром. На хорах играл бальный оркестр одного из полков; в зале было шумно, весело, точно утром ничего не произошло. Разумеется, и Струнниковы присутствовали на бале. Александра Гавриловна, все еще замечательно красивая, затмевала всех и заставляла биться сердца.
Но Федор Васильич, по обыкновению, не воздержался от нахальных привычек. Не будучи пьян, он прислонился к одной из колонн и громогласно твердил:
— Рубашку сняли! шкуру содрали!
Ну, раз сказал, другой сказал — можно бы и остепениться, а он куда тебе! заладил одно, да и кричит во всеуслышание, не переставаючи: — Содрали!
На его несчастие, тут же поблизости стоял «имеющий уши да слышит» (должность такая в старину была); стоял, стоял, да и привязался.
— Вы это об ком изволите говорить? — полюбопытствовал он.
Струнников вытаращил глаза, но не струсил. Побежал к губернскому предводителю и пожаловался. Губернский предводитель побежал к губернатору.
— Помилуйте, вашество! — роптал излюбленный человек всей губернии, — мы жертвуем достоянием… на призыв стремимся… Наконец это наша зала, наш бал…
— Успокойтесь! я все устрою! Федор Васильич! прошу вас! тут вкралось какое-нибудь недоразумение!
— Какое недоразумение! Я об заимодавце об одном говорил, что он шкуру с меня содрал, а «он» скандалы мне делает! — солгал Струнников.
Губернатор поманил пальцем «имеющего уши да слышит» и пошептался с ним. Затем последний с минуту как бы колебался и вдруг исчез без остатка.
— Так-то, брат, лучше, вперед умнее будешь! — процедил ему вдогонку Струнников.
Справедливость требует сказать, что Федор Васильич восторжествовал и в высшей инстанции. Неизвестно, не записали ли его за эту проделку в книгу живота, но, во всяком случае, через неделю «имеющий уши да слышит» был переведен в другую губернию, а к нам прислали другого такого же.
Однако мрачные предчувствия помещиков не сбылись. И крестьяне и дворовые точно сговорились вести себя благородно. Возвратившись домой, матушка даже удивилась, что «девки» еще усерднее стараются услуживать ей. Разумеется, она нашла этому явлению вполне основательное, по ее мнению, толкование.
— Остались у меня всё старые да хворые, — говорила она, — хоть сейчас им волю объяви — куда они пойдут! Повиснут у меня на шее — пои да корми их!
Тем не менее нельзя было отрицать, что черная кошка уж пробежала. Как ни притихли рабы, а все-таки возникали отдельные случаи, которые убеждали, что тишина эта выжидательная. Помещики приподнимали завесу будущего и, стараясь оградить себя от предстоящих столкновений, охотно прибегали к покровительству закона, разрешавшего ссылать строптивых в Сибирь. Но этому скоро был положен предел. Закона не отменили, а распорядились административно, чтобы каждый подобный случай сопровождался предварительным исследованием.
Летом 1858 года произошли по уездам выборы в крестьянский комитет. Струнникова выбрали единогласно, а вторым членом, в качестве «занозы», послали Перхунова. Федор Васильич, надо отдать ему справедливость, настоятельно отпрашивался.
— Увольте, господа! — взывал он, — устал, мочи моей нет! Шутка сказать, осьмое трехлетие в предводителях служу! Не гожусь я для нынешних кляузных дел. Все жил благородно, и вдруг теперь кляузничать начну!
— Просим! просим! — раздался в ответ общий голос, — у кого же нам и заступы искать, как не у вас! А ежели трудно вам будет, так Григорий Александрыч пособит.
— Рад стараться! — отозвался Перхунов, которому улыбалась перспектива всегда готового стола у патрона.
Кончилось, разумеется, тем, что Струнников прослезился. С летами он приобрел слезный дар и частенько-таки поплакивал. Иногда просто присядет к окошку и в одиночку всплакнет, иногда позовет камердинера Прокофья и поведет с ним разговор:
— Рад, Прокошка?
— Чему, сударь, радоваться!
— По глазам вижу, что рад. Дашь ты стречка от меня!
— Неужто, сударь, вы так обо мне полагаете? Кажется, я…
И так далее.
Поговорив немного, Федор Васильич отошлет Прокофья и всплакнет:
— Добрый он! добрые-то и все так… А вот Петрушка… этот как раз… Что тогда делать? Сбежит Петрушка, сбежит ключница Степанида, сбежит повар… Кто будет кушанье готовить? полы мыть, самовар подавать? Повар-то сбежит, да и поваренка сманит…
Посидит, потужит — и опять всплакнет.
Струнников еще не стар — ему сорок лет с небольшим, но он преждевременно обрюзг и отяжелел. От чрезмерной ли еды это с ним сталось или от того, что реформа пристигла, — сказать трудно, но, во всяком случае, он не только наружно, но и внутренно изменился. Никогда в жизни он ничем не тревожился и вдруг почувствовал, что все его существо переполнилось тревогой. Всего больше его мучило то, что долги стало труднее делать. Соседи говорят: такое ли теперь время, чтобы деньги в долги распускать! Богатеи из крестьян тоже развязнее сделались. Отказывают без разговоров, точно и не понимают, что ему до зарезу деньги нужны. А некоторые, которым он должен был по простым запискам, даже потребовали, чтобы расписки были заменены настоящими документами. Намеднись сунулся он к Ермолаичу, а тот ему:
— Нет, Федор Васильич, вы и без того мне десять тысяч серебрецом должны. Будет.
Так и не дал. Насилу даже встал, такой-сякой, как он к нему в избу вошел. Забыл, подлая душа, что когда ополчение устраивалось, он ему поставку портянок предоставил…
Благо еще, что ко взысканию не подают, а только документы из года в год переписывают. Но что, ежели вдруг взбеленятся да потребуют: плати! А по нынешним временам только этого и жди. Никто и не вспомнит, что ежели он и занимал деньги, так за это двери его дома были для званого и незваного настежь открыты. И сам он жил, и другим давал жить… Все позабудется: и пиры, и банкеты, и оркестр, и певчие; одно