угол сада.
Разумеется, мы последовали за ним.
— Да расскажите же… — начал было я, но он не дал мне продолжать и заспешил.
— Некогда, некогда — после! Теперь я вам, господа, menu raisonné[44] составлю. Вам какой обед? в средних ценах?
— Да, средний.
— Можно. Potage Julienne…[45] идет?
— Федор Васильич! Жюльен да жюльен… Кабы вы нас рассольничком побаловали, да с цыпленочком!
— Мало чего нет! Что было, то прошло! — молвил он и поник головой. Очевидно, воспоминания роями хлынули и пронеслись перед его глазами. — Здесь суп только для проформы подают. На второе что? Хотите pièce de résistance[46], или с рыбы начать?
— Лучше с рыбы, не так обременительно.
— Ну, sole au gratin[47]. «Соль» свежая, сегодня только из Парижа привезли. А на жаркое — canard de Dijon[48] или пуле?.
— Утку! утку!
— На пирожное — разумеется, мороженое. Вино какое будете пить? Понтѐ-Канѐ… рекомендую! Ну, а теперь спешу!
— Да постойте! Александра Гавриловна… здесь?
— Со мной; в кастеляншах здесь служит, — ответил он уж на ходу.
Живо мы пообедали. Он служил расторопно и, несмотря на тучность и немолодые лета, как муха летал из сада в ресторан и обратно, ничего не уронив. Когда подали кофе, мы усадили его с собой и, разумеется, приступили с расспросами.
— Все обошлось как по-писаному, — поведал он нам. — Прослышал я, что судить меня хотят, думаю: нет, брат, это уж дудки! Этак и в Сибирь угодить не трудно! — и задумал план кампании. Продали мы серебро да Сашины брильянтики, выправили заграничный паспорт — и удрали. Денег в руках собралось около двадцати тысяч франков. Разумеется, первым делом в Париж. Остановились в Grand-Hôtel’e — куда обедать идти? Дней пять за табльдот ходили: сервируют чисто, порядок образцовый, столовая богатая, не хуже, чем во дворце; но еда неважная. Встанем из-за стола впроголодь, купим у ротиссёра пуле и съедим на ночь. «Нет, говорю, Александра Гавриловна, ежели ты хочешь настоящую парижскую еду узнать, так надо по ресторанам походить». Взяли Бедекера, увидели, где звездочка поставлена — туда и идем. И у Бребана, и Фуа, и у Маньи, и в Maison d’Or — везде побывали. Надо чести французам приписать — хорошо кормят. Только ходили мы таким манером по ресторанам да по театрам месяца три — смотрим, а у нас уж денег на донышке осталось. Стали мы себя сокращать, из Гранд-Отеля к «Мадлене» в chambres meublées[49] перебрались; вместо Café Anglais начали к Дюрану ходить: тоже недурной ресторан, и тем выгоден, что там за пять франков можно целый обед получить. Ходим каждый день, платим исправно; я, с своей стороны, стараюсь внимание хозяина на себя обратить. Подойду после обеда и начну рассказывать, какие у нас в России кушанья готовят. Вижу, что человек с толком, даже ботвинью понял: можно бы, говорит, вместо осетрины тюрбо в дело употребить, только вот квасу никаким манером добыть нельзя. Пожуировали таким родом еще с месяц — видим, совсем мат. Тогда я решился. Собрался утром пораньше, когда еще публики мало, и, не говоря худого слова, прямо к Дюрану. Так и так, говорю, не можете ли вы меня в ресторан гарсоном определить? Он, знаете, глаза на меня выпучил, думал, что я с ума спятил. Как, говорит, un boyard russe![50]’ Да, говорю, был boyard russ, да весь вышел. Рассказал я тут, как нас начальство обидело, как я в Словущенском открытый стол держал, поил-кормил и как меня за это отблагодарили. А теперь, говорю, пропадать приходится. И если бы не Дюран — истинно бы пропал! Выслушал он меня, видит, что я дело смыслю, толк из меня будет, — и принял участие. «У себя, — говорит, — я вам ничего предоставить не могу, а есть у меня родственник, который в Ницце ресторан содержит, так я с ним спишусь». И точно, дня через четыре получается из Ниццы резолюция: ехать мне туда в качестве гарсона, а жене — кастеляншей. «Бог да благословит вас на новую жизнь! — сказал мне мой благодетель, — неопытны вы, да с вашими способностями скоро привыкнете!» С тех пор я и скитаюсь. Зимой — на Ривьеру, летом — в Германию, либо сюда, на озеро. Целой артелью с места на место переезжаем.
— Ах, Федор Васильич! точно волшебную сказку вы нам рассказали!
— И то сказка. Да ничего, привыкли. Поначалу, действительно, совестно было… Ну, да ведь не в нигилисты же, в самом деле, идти!
— Это уж упаси бог! А помните, как вы, бывало, посвистывали?
— Было время, и все посвистывали. А теперь сам держу ухо востро, не послышится ли где: pst! pst!
— Но что же вам за охота в такую трущобу, как Эвиан, забираться?
— Недурно и тут. Русских везде много, а с тех пор как узнали, что бывший предводитель в гарсонах здесь служит, так нарочно смотреть ездить начали. Даже англичане любопытствуют.
— Положение у вас хорошее?
— Положение среднее. Жалованье маленькое, за битую посуду больше заплатишь. Пурбуарами живем. Дай бог здоровья, русские господа не забывают. Только раз одна русская дама, в Эмсе, повадилась ко мне в отделение утром кофе пить, а тринкгельду[51] два пфеннига дает. Я было ей назад: возьмите, мол, на бедность себе! — так хозяину, шельма, нажаловалась. Чуть было меня не выгнали.
— А насчет еды как?
— И насчет еды… Разумеется, остатками питаемся. Вот вы давеча крылышко утки оставили, другой — ножку пуле на тарелке сдаст; это уж мое. Посхлынет публика — я сяду в уголку и поем.
— Не беспокоят вас кредиторы?
— Первое время тревожили. Пытал я бегать от них, да уж губернатору написал. Я, говорю, все, что у меня осталось, — все кредиторам предоставил, теперь трудом себе хлеб добываю, неужто ж и это отнимать! Стало быть, усовестил; теперь затихло…
— Вот и прекрасно… Батюшка! да ведь у вас ордена были! — вдруг вспомнилось мне.
— Как же!.. Как же! Станислава вторыя, Анны.
— Надеваете вы их когда-нибудь?
— Надеваю… Вот на будущей неделе хозяин гулять отпустит, поедем с женой на ту сторону, я и надену. Только обидно, что на шее здесь ордена носить не в обычае: в петличку… ленточки одни!
Словом сказать, мы целый час провели и не заметили, как время прошло. К сожалению, раздалось призывное: pst! — и Струнников стремительно вскочил и исчез. Мы, с своей стороны, покинули Эвиан и, переезжая на пароходе, рассуждали о том, как приятно встретить на чужбине соотечественника и какие быстрые успехи делает Россия, наглядно доказывая, что в качестве «гарсонов» сыны ее в грязь лицом не ударят.
Но Александра Гавриловна не показывалась к нам. Струнников объявил, что она дичится русских «господ»: совестно.
Прошло и еще несколько лет. Выдержавши курс вод в Эмсе, я приехал в Баден-Баден. И вдруг, однажды утром, прогуливаясь по Лихтенталевой аллее, очутился лицом к лицу… с Александрой Гавриловной!
Она еще была очень свежа; лицо ее по-прежнему было красиво, только волосы совсем поседели. В руках она держала большую корзину и, завидев меня, повернула было в сторону, но я не выдержал и остановил ее.
— Как вы устроились? — спросил я после коротких взаимных приветствий.
— Устроилась, слава богу. Вот здесь у князя M. M. в экономках служу. — Она указала на великолепную виллу, в глубине сада, обнесенного каменным забором. — По крайней мере, место постоянное. Переезжать не надо.
— И Федор Васильич с вами?
— Ах, нет… да откуда же, впрочем, вам знать? — он прошлой весной скончался. Год тому назад мы здесь в Hôtel d’Angleterre служили, а с осени он заболел. Так на зиму в Ниццу и не попали. Кой-как месяца с четыре здесь пробились, а в марте я его в Гейдельберг, в тамошнюю клинику, свезла. Там он и помер.
— Ну, а вы как? в Россию возвратиться не рассчитываете?
— Что я там забыла… срам один! Здесь-то я хоть и в экономках служу, никому до меня дела нет, а там… Нет, видно, пословица правду говорит: кто старое помянет, тому глаз вон!
XXVIII. Образцовый хозяин*
Июль в начале. Солнце еще чуть-чуть начинает показываться одним краешком; скучившиеся на восточной окраине горизонта янтарные облака так и рдеют. За ночь выпала обильная роса и улила траву; весь луг кажется усеянным огненными искрами; на дворе свежо, почти холодно; ядреный утренний воздух напоен запахом увлаженных листьев березы, зацветающей липы и скошенного сена.
Часы показывают три, но Арсений Потапыч Пустотелов уже на ногах. С деревни до слуха его доносятся звуки отбиваемых кос и он спешит в поле. Наскоро сполоснувши лицо водой, он одевается в белую пару из домотканого полотна, выпивает большую рюмку зверобойной настойки, заедает ломтем черного хлеба, другой такой же ломоть, густо посоленный, кладет в сетчатую сумку, подпоясывается ремнем, за который затыкает нагайку, и выходит в гостиную. Там двери уже отперты настежь, и на балконе сидит жена Пустотелова, Филанида Протасьевна, в одной рубашке, с накинутым на плечи старым драдедамовым платком и в стоптанных башмаках на босу ногу. Перед балконом столпилось господское стадо, — с лишком сто штук, — и барыня наблюдает за доением коров. Этим делом, кроме двух скотниц, занято около десяти крестьянских баб, и с балкона то и дело слышится окрик:
— Чище! чище выдаивайте! чтой-то Голубка словно скучна нынче? а?
— Ничего Голубка… — доносится голос скотницы снизу.
— То-то ничего! у тебя всегда ничего! Коли что случится, ты в ответе.
Арсений Потапыч заглядывает на балкон и здоровается с женой.
— Что, как Новокупленка? — интересуется он.
— Привыкает понемногу. Сегодня уж пол-ендовы̀ молока надоила.
— Ну, и слава богу. Прощай, душа моя, я в деревню спешу, а ты, как отдоят коров, ляг в постельку, понежься.
Пустотеловы — небогатые помещики. У мужа в наших местах восемьдесят душ крестьян, которых он без отдыха томит на барщине; у жены — где-то далеко запропастилась деревушка душ около двадцати, которые обложены сильным оброком и нищенствуют. Жить потихоньку было бы можно, но бог наградил их семьею в двенадцать человек детей, из которых только двое мальчиков, а остальные — девочки. Почти все дети погодки; мальчиков успели сбыть в Аракчеевский кадетский корпус, но девочки остались на руках, и из них две настолько уже выровнялись, что хоть сейчас замуж выдавай. А так как и мать и отец еще не стары, то и от дальнейшего приращения семьи не застрахованы. Поэтому оба бьются как рыба об лед; сами смотрят за всем хозяйством, никому ни малейшей хозяйственной подробности не доверяют. Зато хозяйство