Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 20 томах. Том 17. Пошехонская старина

было полезное, которому в старинной помещичьей среде всегда отдавалось преимущество перед приятным. Впрочем, овощи в то время не обращали на себя моего внимания, но ягоды я живо помню, потому что с конца июня по август, благодаря им, наш дом положительно превращался в какую-то фабрику. Даже в парадных комнатах на столах ягоды были навалены грудами, около которых сидели группы сенных девушек, чистили, отбирали по сортам, и едва успевали справиться с одной грудой, как на смену ей уже являлась другая. В это же время в саду где-нибудь под липой на ветерку варили варенье, для которого выбиралась самая лучшая ягода и самый крупный плод; затем остальное утилизировалось для наливок, настоек, водиц, пастилы и сушения. Но в свежем виде ели ягоды весьма умеренно, как будто опасались, что вот-вот, того гляди, недостанет; хамам совсем не давали, разве уже когда, что называется, обору ягоде нет и она начнет от долгого стояния на погребу плесневеть. Эта масса лакомства привлекала в комнаты такие несметные рои мух, которые положительно отравляли существование. От восхода до захода солнечного мухи назойливо забирались всюду, не разбирая, есть ли в виду нажива или нет, а на ночь ютились на потолке, который буквально делался черным. Для чего делалась такая громадная масса всякого рода заготовок, я до сих пор постичь не могу. Жадность, я полагаю, была непомерная. Перед глазами целая гора съедобного, а все кажется мало. Утроба была ограниченная, а размеры ей приписывались несокрушимые. Помню я, что от времени до времени делалась ревизия погребов, и всякого порченого запаса оказывалось почти наполовину, и все это нимало не убеждало; напротив, порченое тогда же подваривалось и подправлялось и только уж самое негодное отдавалось в застольную, где после этого несколько дней сряду «валялись животами». Строгое это было время, но вместе с тем и необыкновенно нелепое.

И вот, когда все было наварено, насолено, наквашено и настояно, когда в добавление к летнему заедочному матерьялу присовокуплялся запас мороженой домашней птицы, когда болота застывали и образовывался санный путь, тогда начиналось настоящее пошехонское веселье. То веселье, о котором нынче знают только по слухам и которое многих вводит в заблуждение насчет размеров пошехонского изобилия.

Но прежде, нежели я приступлю к описанию этого веселья в действии, считаю нелишним познакомить со своим воспитанием и тою обстановкою, которая из нашего дома делала нечто типичное. Думаю, что многие из моих сверстников, вышедших из рядов среднего дворянства (в отличие от служащего) и видевших описываемые времена, найдут в моем рассказе черты и образы, от которых и на них повеет чем-то знакомым, ибо уклад пошехонско-дворянской жизни был везде одинаков, за исключением некоторых особенностей, зависевших от интимных качеств личностей, принимавших в этой жизни участие. Но и тут вся разница вертелась исключительно на том, что одни жили «в свое удовольствие», ели слаще и проводили время в совершенной праздности; другие, напротив того, сжимались, ели с осторожностью и с утра до вечера все усчитывали, устраивали и ухичивали. Наш дом принадлежал к числу последних.

Родился я, по рассказам, самым обыкновенным пошехонским образом. В то время барыни (по-нынешнему, представительницы правящих классов) в предвидении родов не ездили ни в столицы, ни даже в губернские города, а довольствовались пошехонскими средствами. Все мои братья и сестры увидели свет при помощи этих средств; не составил в этом смысле исключения и я. Недели за три до родов привезли из города повитушку Ульяну Ивановну, которая привезла с собою мыльце от раки Преподобного (в городе почивали мощи) да банку моренковской мази. Кажется, в этом состоял весь ее родовспомогательный снаряд, ежели не считать усердия и опытности. Но так как вся молодая пошехонская интеллигенция благополучно появлялась на арену жизни благодаря стараниям Ульяны Ивановны, то не было резона не рассчитывать на ее помощь и в настоящем случае. Тем более что помощь эта обходилась баснословно дешево, а именно: во все время, покуда Ульяна Ивановна жила в доме, ее кормили и поили за барским столом; кровать ей ставили в одной комнате с роженицею и, следовательно, ее кровью кормили приписанных к этой комнате клопов, затем, по благополучном совершении родов, платили ей деньгами десять рублей на ассигнации и отпускали воз всякой провизии (разумеется, со всячинкой). Иногда отпускали ей на полгода или на год в услужение дворовую девку, которую она должна была на свой счет одевать.

Добрая была эта Ульяна Ивановна, веселая и словоохотливая. И хоть я узнал ее уже лет восьми, когда родные мои были с ней в ссоре и уже называли ее не иначе как «подлянкой» (думали, что услуги ее уже не потребуются), но она так тепло меня приласкала, так приветливо назвала «умницей» и погладила по головке, что я сам не знаю, каким образом расплакался. В нашем доме вообще не было в обычае по головке гладить, может быть, от этого мне и сделалось грустно. И все восемь девушек (по числу родов), которые у ней в услужении были, возвращались от нее тучные (одна даже с приплодом) и с восторгом об ней отзывались. А приехал я к ней потому, что матушка, сверх ожидания, сделалась тяжела, и так как лета ее были уже серьезные, то задумала ехать родить в Москву и звала Ульяну Ивановну для сопровождения. И что ж! Милая старушка не только не попомнила зла, но когда по приезде в Москву был вызван ученый акушер и явился с щипцами и ножами, то Ульяна Ивановна не допустила его, и с помощью маслица и моренковской мази в девятый раз поставила роженицу на ноги. Но эта услуга обошлась родным моим в копеечку; вместо красненькой дали ей беленькую (четвертную), да один воз провизии послали летом, а другой зимой. А девка дворовая — сама по себе.

Итак, роды обошлись благополучно; но еще благополучнее совершились крестины. В это время у нас в доме гостил богомол мещанин Дмитрий Михайлыч Курбатов, который обладал даром прозорливства. Между прочим, предсказал матушке, что у нее родится сын (то есть я), и на вопрос, скоро ли, стал брать ложкой сахарный песок[60] (он не пил чай с сахаром, который предполагался скоромным) и на седьмой ложке остановился, сказав: «Вот теперь как следует». «Так по его и вышло; шесть дней прошло, а на седьмой распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна. Кроме того, он предсказал еще, что я многих супостатов покорю и «буду девичьим разгонником», вследствие чего, когда матушка бывала мною недовольна, то говаривала: «Смотри ты у меня, супостатов покоритель, такого я тебе шлепка задам, что и об супостатах позабудешь!» Вот этого-то самого Дмит<рия> Мих<аиловича> и пригласили быть моим восприемником вместе с одною из тетенек-сестриц, о которых будет речь дальше. Впрочем, кстати скажу: и с Дм<итрием> Мих<аиловичем> впоследствии родные мои разошлись и называли его уже не иначе, как шалыганом.

Кормилицей у меня была своя крепостная крестьянка Настасья, отличная женщина, к которой я и впоследствии был очень привязан. В кормилицы бабы шли охотно, во-первых, потому, что это освобождало их от работ, да и семьям предоставляло некоторые льготы, а во-вторых потому, что исправная выкормка барчонка или барышни сопровождалась отпуском на волю молочного брата или сестры. Но так как отпуск на волю мальчика (будущего тяглеца) считался убыточным, то обыкновенно в кормилицы брали женщин с грудными девочками, которые, и по достижении совершенных лет, стоили не больше 60 руб. ассигнациями на вывод. Моей кормилице, впрочем, не повезло в этом отношении. Хотя молочную сестру мою и выпустили на волю, но так как приданое у нее было скудное, то выдать ее впоследствии замуж за вольного человека не удалось, и она вошла в семью своего же однодеревенца и таким образом вновь сделалась крепостною.

Фактическая сторона моих воспоминаний о детстве до начала ученья вообще очень слаба; но так как у меня много было старших братьев и сестер, которые уже учились в то время, когда я только что прозябал, то память все-таки сохранила кой-какие смутные впечатления о детском плаче, почти без перерыва раздававшемся, по преимуществу, за классным столом, и о целом ряде гувернанток, с непонятной для нынешнего времени щедростью награждавших колотушками направо и налево. Как во сне проходят мимо меня и Генриетта Карловна, и Каролина Карловна, и Марья Андреевна, и, наконец, француженка Д{[61]}Аламберас, которую звали Деламбершей и которая ездила на лошади верхом по-мужски. Все эти девицы очень больно дрались, но Марья Андреевна, дочь московского сапожника-немца, была положительно фурия. Во все нремя ее пребывания у нас уши детей были покрыты болячками.

Вообще обстановка в нашем доме была очень дурная. Несмотря на множество комнат, больших, высоких и светлых[62]…в четырех стенах, не допуская до нас даже струи свежего воздуха, так как во всем доме не было ни одной форточки. Только по воскресеньям водили нас к обедне в церковь, отстоявшую от дома саженях в пятидесяти, но и тут закутывали до того, что почти невозможно было дышать. Очень возможно, что вследствие таких гигиенических условий все мы впоследствии вышли хилые, болезненные и не особенно устойчивые в деле борьбы за существование. Печальна жизнь, в которой борьба отождествляется с непрерывающейся невзгодой, но еще печальнее жизнь, в которой сам живущий как бы не принимает участия. С больною душой, с тоскующим сердцем он весь погружается в призрачный мир им самим созданных фантасмагорий, а жизнь проходит мимо, не прикасаясь к нему ни одною из своих реальных радостей… Что такое блаженство? В чем состоит душевное равновесие? Почему оно напояет жизнь отрадой? — все эти вопросы назойливо мечутся перед ним, но тщетно он ищет ответа на них…

Питание детей было тоже очень скудное. В доме царствовали не то чтобы скупость, а какое-то упорное скопидомство. Грош прикладывался к грошу, и когда образовывался гривенник, то все помыслы устремлялись за поисками другого гривенника. «А ты думаешь, как состояния наживаются? — говаривала обыкновенно матушка, — вот именно по грошикам да по гривенничкам и составляются капиталы!» Это было своего рода исповедание веры, которому весь дом безусловно следовал. К чаю подавалось снятое молоко, хотя на скотном дворе стояло более трехсот коров; за обедом и ужином провизия подавалась лежалая, разогретая, а иногда с запахом. В особенности памятны мне соленые гусиные и утиные полотки, которыми летом кормили нас чуть не ежедневно. Но и эти не аппетитные яства уделялись нам в таких микроскопических размерах, что мы всегда были голодны, и сенные девушки, которых семейства были на месячине[63]из жалости приносили под

Скачать:PDFTXT

было полезное, которому в старинной помещичьей среде всегда отдавалось преимущество перед приятным. Впрочем, овощи в то время не обращали на себя моего внимания, но ягоды я живо помню, потому что