тарелку. Когда ему подавали кушанье (а подавали ему всегда последнему), Федор никогда не забывал толкнуть его в плечо, если Кшецынский, по его мнению, недостаточно проворно брал кушанье. Больше одного куска ему брать не дозволялось. Вообще, присутствие Кшецынского за барским столом составляло для Федора предмет постоянных и мучительнейших размышлений.
— И что это за барин такой! — говаривал он обыкновенно в таких случаях об Алексее Дмитриче, — просто шавку паршивую с улицы поднял и ту за стол посадил!
Но на этот счет Алексей Дмитрич оставался непреклонным. Кшецынский продолжал обедать за столом его высокородия, и — мало того! — каждый раз, вставая из-за стола, проходил мимо своего врага с улыбкою, столь неприметною, что понимать и оценить всю ее ядовитость мог только Федор. Но возвратимся к рассказу.
В передней послышалось шарканье.
— Да вот и он! — сказал Федор и, обращаясь к Дмитрию Борисычу, прибавил: — А вот меня из-за вас, сударь, обругали тут! Зачем только вас носит сюда!
— А! это ты, господин Желваков! милости просим, господин Желваков! прошу садиться, господин Желваков! — молвил его высокородие, кротко улыбаясь.
— Осмелюсь просить ваше высокородие…
— Помню, господин Желваков! будем, будем, господин Желваков! Кшецынский! и ты, братец, можешь с нами! Смотри же, не ударь лицом в грязь: я люблю, чтоб у меня веселились… Ну, что новенького в городе? Как поживают пожарные лошадки?
Желваков побледнел.
— Ну, да ты не тово! я это так! А дать господину Желвакову чаю!
Федор явился с стаканом, который не столько подал, сколько сунул в руки Дмитрию Борисычу.
— Да ты попробуй прежде, есть ли сахар, — сказал его высокородие, — а то намеднись, в Окове, стряпчий у меня целых два стакана без сахару выпил… после уж Кшецынский мне это рассказал… Такой, право, чудак!.. А благонравный! Я, знаешь, не люблю этих вот, что звезды-то с неба хватают; у меня главное, чтоб был человек благонравен и предан… Да ты, братец, не торопись, однако ж, а не то ведь язык обожжешь!
— Помилуйте, ваше высокородие, мы завсегда с полным нашим удовольствием…
Между тем для Дмитрия Борисыча питие чая составляло действительную пытку. Во-первых, он пил его стоя; во-вторых, чай действительно оказывался самый горячий, а продлить эту операцию значило бы сневежничать перед его высокородием, потому что если их высокородие и припускают, так сказать, к своей высокой особе, то это еще не значит, чтоб позволительно было утомлять их зрение исполнением обязанностей, до дел службы не относящихся.
— Да ты, братец, садись.
— Помилуйте, ваше высокородие…
— Садись, братец.
— Не в таких чинах, ваше высокородие…
— Ну, как хочешь.
— Исправник Маремьянкин! — провозглашает Федор.
— Так я буду в надежде-с, ваше высокородие! — говорит Дмитрий Борисыч, в последний раз обжигая губы и удаляясь с стаканом в переднюю.
— А! Живоглот! — говорит Алексей Дмитрии, — добро пожаловать! Молодец, брат, молодец! Ни соринки в суде нет! Молодец, господин Живоглот!
Исправник Маремьянкин мужчина вершков пятнадцати. Живоглотом он прозван по той причине, что, будучи еще в детстве и обуреваемый голодом, которого требованиям не всегда мог удовлетворить его родитель, находившийся при земском суде сторожем, нередко блуждал по берегу реки и вылавливал в ней мелкую рыбешку, которую и проглатывал живьем, твердо надеясь на помощь божию и на чрезвычайную крепость своего желудка, в котором, по собственному его сознанию, камни жерновые всякий злак в один момент перемалывали. Замечательнейшею странностью в его лице было то, что ноздри его представлялись бесстрашному зрителю как бы вывороченными наизнанку, вследствие чего местные чиновники, кроме прозвища Живоглот, называли его еще Пугачевым и «рваными ноздрями».
— Имею честь, — рапортует Живоглот.
— Откуда?
— Из уезда-с. Приключилось умертвие-с. Нашли туловище, а голову отыскать не могли-с.
— Как же, брат, это так?
— С ног сбились искамши, ваше высокородие.
— Как же это? надо, брат, надо отыскать голову… Голова, братец, это при следствии главное… Ну, сам ты согласись, не будь, например, у нас с тобой головы, что ж бы это такое вышло! Надо, надо голову отыскать!
— Будем стараться, ваше высокородие.
— То-то, любезный! ты пойми, ты вникни в мои усилия… как я, могу сказать, денно и нощно…
— Это справедливо, ваше высокородие.
— Ну, то-то же! Впрочем, ты у меня молодец! Ты знаешь, что вот я завтра от вас выеду, и мне все эта голова показываться будет… так ты меня успокой!
— Помилуйте, ваше высокородие, будьте без сумления-с…
— Убийство, конечно, вещь обыкновенная, это, можно сказать, каждый день случиться может… а голова! Нет, ты пойми меня, ты вникни в мои усилия! Голова, братец, это, так сказать, центр, седалище…
— Найдем-с, — отвечал Живоглот с некоторым ожесточением, как бы думая про себя: «Чтоб тебя прорвало! эк привязался, проклятый!»
— Впрочем, по уезду благополучно?
— Благополучно, ваше высокородие, — ревет Живоглот, раз навсегда закаявшись докладывать его высокородию о чем бы то ни было неблагополучном.
— Воровства нет?
— Никак нет-с.
— Убийств нет?
— Никак нет-с.
— То есть, кроме этой головы… Эта, братец, голова, я тебе скажу… голова эта весь сегодняшний день мне испортила… я, братец, Тит; я, братец, люблю, чтоб у меня тово…
Живоглот потупился. В эту минуту он готов был отрезать себе язык за то, что он сболтнул сдуру этакую скверную штуку.
И хоть бы доподлинно эта голова была, думал он, тысячный раз проклиная себя, а то ведь и происшествия-то никакого не было! Так, сдуру ляпнул, чтоб похвастаться перед начальством деятельностью!
— Ты думаешь, мне это приятно! — продолжал между тем его высокородие, — начальству, братец, тогда только весело, когда все довольны, когда все смотрит на тебя с доверчивостью, можно сказать, с упованием…
Молчание.
— Нет, ты поезжай… ты поезжай! Я не могу! Я спокоен не буду, пока ты в городе.
— Помещик Перегоренский! — докладывает Федор. Входит Перегоренский, господин лет шестидесяти, но еще бодрый и свежий. Видно, однако же, что, для подкрепления угасающих сил, он нередко прибегает к напитку, вследствие чего и нос его приобрел все возможные оттенки фиолетового цвета. На нем порыжелый фрак с узенькими фалдочками и нанковые панталонцы без штрипок. При появлении его Алексей Дмитрич прячет обе руки к самым ягодицам, из опасения, чтоб господину Перегоренскому не вздумалось протянуть ему руку.
Перегоренский. Защиты! о защите взываю я к вашему высокородию! Защиты невинным, защиты угнетенным!
Алексей Дмитрич. Что же такое-с?
Перегоренский. Вы извините меня, ваше высокородие! я вне себя! Но я верноподданный, ваше высокородие, я християнин, ваше высокородие! я… человек!
Алексей Дмитрич. Позвольте, однако ж, что же такое случилось? И к чему тут «верноподданный»? Мы все здесь верноподданные-с.
Перегоренский. Не донос… нет, роля доносчика далека от меня! Не с доносом дерзнул я предстать пред лицо вашего высокородия! Чувство сострадания, чувство любви к ближнему одно подвигло меня обратиться к вам: добродетельный царедворец, спаси, спаси погибающую вдову!
Алексей Дмитрич. Но позвольте… мне сказали, что вы здешний помещик… зачем же тут вдова?.. я не понимаю.
Перегоренский (вздыхая). Да-с, я здешний помещик, это правда; я имею, я имею несчастие называться здешним помещиком… У меня семь душ… без земли-с, и только они, одни они поддерживают мое бренное существование!.. Я был угнетен, ваше высокородие! Я был на службе — и выгнан! Я служил честно — и вот предстою нищ и убог! Я имел чувствительное сердце и сохранил его до сих пор! За что же терпел я? За что все гонения судьбы на меня? Не за то ли, что любил правду выше всего! Не за то ли, что, можно сказать, ненавидел ложь и истину царям с улыбкой говорил!*Защиты! О защите взываю к тебе, покровитель гонимых и угнетенных!
Алексей Дмитрич. Да помилуйте, что же я могу сделать?.. Объяснитесь, пожалуйста!
Перегоренский. Повторяю вашему высокородию: не донос, которого самое название презрительно для моего сердца, намерен я предъявить вам, государь мой! — нет! Слова мои будут простым извещением, которое, по смыслу закона, обязательно для всякого верноподданного…
Алексей Дмитрич. Но в чем же дело? Позвольте… я занят; мне надобно ехать…
Перегоренский. Коварный Живоглот…
Алексей Дмитрич (строго). Кто же этот Живоглот? Я не понимаю вас; вы, кажется, позволяете себе шутить, милостивый государь мой!
Перегоренский (не слушая его). Коварный Живоглот, воспользовавшись темнотою ночи, с толпою гнусных наемников окружил дом торгующего в селе Чернораменье, по свидетельству третьего рода, мещанина Скурихина, и алчным голосом требовал допустить его к обыску, под предлогом, якобы Скурихин производит торговлю мышьяком. Причем обозвал Скурихина непотребными словами; за оставление же сего дела втайне, взял с него пятьдесят рублей и удалился с наемниками вспять. Это первый пункт.
Алексей Дмитрич. Но где же тут вдова?
Перегоренский. Оный Живоглот, описывая, по указу губернского правления, имение купца Гламидова, утаил некие драгоценные вещи, произнося при этом: «Вещи сии пригодятся ребятишкам на молочишко». При сем равномерно не преминул обозвать Глахмидова непотребно… (Пристально смотрит на Алексея Дмитрича, который, в смущении, нюхает табак.) Сей же Живоглот, придя в дом к отставному коллежскому регистратору Рыбушкину, в то время, когда у того были гости, усиленно требовал, для своего употребления, стакан водки и, получив в том отказ, разогнал гостей и хозяев, произнося при этом: аллё машир!
Алексей Дмитрич. Но где же тут вдова?
Перегоренский. Но сим не исполнилась мера бесчинств Живоглотовых. В прошлом месяце, прибыв на ярмонку в село Березино, что на Новом, сей лютый зверь, аки лев рыкаяй и преисполнившись вина и ярости, избил беспричинно всех торгующих, и дотоле не положил сокрушительной десницы своей, доколе не приобрел по полтине с каждого воза… (Торжественно.) На все таковые противозаконные действия исправника Маремьянкина, в просторечии Живоглотом именуемого, и лютостию своею таковое прозвище вполне заслужившего, имеются надлежащие свидетели, которых я, впрочем, к свидетельству под присягой допустить сомневаюсь.
Алексей Дмитрич. Позвольте, однако ж, я все-таки не могу понять, где тут вдова и в какой мере описываемые вами происшествия, или, как вы называете их, бесчинства, касаются вашего лица, и почему вы… нет, воля ваша, я этого просто понять не в состоянии!
Перегоренский. Ваше высокородие! Во мне, в моем лице, видите вы единственное убежище общественной совести, Живоглотом попранной, Живоглотом поруганной. Смени Живоглота, добродетельный царедворец! Смени! вопиют к тебе тысячи жертв его зверообразной лютости!
Алексей Дмитрич. Но как же это… я, право, затрудняюсь… Свидетелей вот вы не допускаете… истцов тоже налицо не оказывается.
Перегоренский (смеется горько и потом вздыхает). Итак, нет правды на земле! Великий господи! зде предстоит раб лукавый и ленивый (указывая на Алексея Дмитрича), который меня же обзывает ябедником и кляузником…
Алексей Дмитрич (тревожно). Позвольте, однако, я не называл вас ни ябедником, ни кляузником!
Перегоренский. Ябедником и кляузником за то единственно, что я принял