Однако решился переносить с кротостью. Сбирали дворовых мальчишек для выбора форейтора, но решили, что мысль эту надобно оставить. На что храбра Настасья Петровна, но и та, взглянув на сие сборище, воскликнула: «Ах, друг мой! если ты хочешь, чтоб я была покойна, не вверяй мою жизнь этим разбойникам!»
29 ноября. Читал книгу, называемую «Русский вестник», от которой будто бы все произошло. В составлении книги большое участие принял Василий Александрович Кокорев*, нашего уезда откупщик. Подписка принимается в Москве, в Армянском переулке.
25 декабря. Ездили в храм божий к обедне, но не шестерней, а четвериком, и парадных ливрей на лакеях не было (ныне, сказывают, их не лакеями, а служителями называть велено). После обедни, сверх чаяния, пришли люди поздравить с праздником. Настасья Петровна заметила в их лицах иронию; я же хотя и желал сказать им: «А что, братцы, скоро ли господами будете?» — однако воздержался. За обедом, по древнему обычаю, подавали буженину, натертую чесноком. Так как в сей день каждый глуповский помещик непременно ест буженину, то я полагаю, что в обычае сем есть нечто масонское. На сей раз буженина была отменная, и по этой причине я имел после обеда гастрическое сновидение.
1 января. Дом наш, в отношении тишины, уподобился горе Афонской*. Никаких мыслей, кроме тех препротивных, в голову не приходит, но и сих не можем свободно друг другу сообщать, ибо беспрестанно люди шныряют и вслушиваются, а выгнать их не имеем духа. Вследствие сего принужденного состояния душевного произошла скука, а вследствие скуки произошло то, что Настасья Петровна великое пристрастие к Володину французу получила. Сегодня, отходя ко сну, внушал ей, что француз этот, быть может, в отечестве своем служительскую должность исправлял; но она в ответ лишь смеялась и в досаду мне повторяла, что зубы у него отменно белые»… И т. д. и т. д.
Прочитавши дневник этот, конечно, не удивишься ни смелости мыслей, ни глубине соображений, но все-таки подумаешь-подумаешь, да и скажешь: «Ничего! жить можно!»
Итак, мы добились-таки того, что можем с спокойною совестью воскликнуть: вот истинное глуповское миросозерцание! вот неподдельный глуповский air fixe! Посмотрим теперь, права ли была Матрена Ивановна, поднюхавшая этот air fixe и у новых «хороших» людей, которые засели в Глупове по поводу возрождения.
По моему мнению, вопрос в этом случае может быть поставлен следующим образом: есть ли в новоглуповцах что-нибудь свое, ими самими выработанное, или же они продолжают пробавляться тем самым миросозерцанием, которое и до них царило над Глуповым? Вносят ли они, кроме новых фраков и жилетов, кроме новых грациозных манер, какой-нибудь новый нравственный элемент в глуповскую жизнь, или же продолжают представлять собой неизменно верных отеческим преданиям сынов Глупова?..
Веря в проницательность Матрены Ивановны, я заранее убежден, что решение этих вопросов несомненно должно состояться в ее пользу; но так как я вместе с тем обязан убедить в том же и читателя, который легко может быть подкуплен красивою внешностью обязательных поборников новоглуповского возрождения, то, делать нечего, будем сравнивать и рассуждать.
Мне говорят, что нынешний «хороший» человек ищет просветить свой ум познаниями, что он любознателен и уже не признает безусловной верности аксиомы, в силу которой жизнь являлась лишь рядом физических упражнений… И в доказательство, что это справедливо, мне приводят в пример мною же подмеченную фразу: «А вы читали, mon cher, политическое обозрение?.. charmant!»
Фраза действительно не дурна, но — увы! подобных ей я могу выбрать достаточно и из истории физических упражнений прежнего «хорошего» человека, ибо и он в свое время говаривал: «А какую мне нынче канарейку из деревни привезли… персик!»
Конечно, внешнее содержание обеих фраз совершенно различно; конечно, одна из них трактует о политическом обозрении, а другая о канарейках; но этим только и ограничивается различие… Все остальное, и притом самое важное, а именно внутреннее настроение говорящих и отношение их к предметам, о которых они говорят, и в том и в другом случае совершенно тождественны. И старый глуповец, и новый глуповец равно не имеют намерения выразить что-либо особенное, и тот и другой горят лишь нетерпением набить чем бы то ни было два-три досужих часа, которые, по заведенному обычаю, принято посвящать диалогам… В сущности, обе фразы имеют лишь смысл междометий, произносимых оконечностями языка, без всякого участия мыслящей силы.
Но выбор предмета, скажут мне; но почему же разговор не вертится по-прежнему на канарейках, а постепенно вторгается в область интересов, сфера которых уже значительно выше той, где самое видное место занимали запросы желудка и похоти? Ответ на это весьма прост: всякому возрасту, равно как и всякому времени, приличествует свой особенный разговор. И древние глуповцы никогда не дозволяли себе говорить зимою: «Ах, как жарко сегодня! Мы целый день на погребе просидели!» — но говорили: «Ну уж и морозище нынче завернул! только и спасаемся, что на печку греться лазим!» Подобно сему, и новые глуповцы, сообразив, что статья о канарейках уж поистерлась, нашли необходимым заменить ее другою. Но какой именно будет сюжет этой другой статьи, но почему этим сюжетом будет именно рыбный обед английского министерства, а не светопреставление, а не чудо св. Макария — это устраивается независимо от воли глуповцев, это предопределяется отчасти слухами, долетающими из Умнова, отчасти присылаемыми оттуда же новейшими диалогами.
Повторяю: в таком спорном деле прежде всего необходимо разъяснить отношение говорящего к фразе. Разрешите мне, например, почему глуповцы так словообильно распространяются об рыбном обеде и так скупы на размышления о своих собственных делах? И какое отношение может иметь к его жизни эта историческая странность, утратившая смысл даже в месте своего рождения? Очевидно, что никакого; и я убежден, что глуповцы, болтая об этом обеде, должны ощущать ту самую головную боль, которую ощущают, по словам лондонского корреспондента «Русского вестника», и английские министры, объевшись вкусных маленьких рыбок, составляющих существенную принадлежность обеда.
Но, может быть, имеются какие-нибудь особенные и весьма секретные причины тому, что глуповцы так охотно беседуют о чужих делах и так упорно умалчивают о своих собственных? Согласен: может быть, и существуют такие причины; но согласитесь же и вы со мной, что, покуда они существуют, покуда слово будет представляться чем-то оторванным от жизни, чем-то существующим по себе и для себя, до тех пор не может быть и речи о каких-либо новых основах для жизни, до тех пор глуповцы останутся глуповцами. Скажу более: их ожидает на этом поприще новая п весьма существенная опасность, ибо, будучи поставлены, так сказать, в постоянное отлучение от своей собственной жизни, глуповцы могут утратить смысл ее, могут увлечься, могут принять средства за цель, полезную подготовку к делу за самое дело, и окончательно погрязнуть в бездне рыбных обедов… И тогда произойдет нечто странное: то, что в сущности составляет лишь негнусное препровождение времени, мало-помалу до того въестся в глуповские нравы, что глуповцы сочтут себя вполне удовлетворенными и получат сладкое убеждение, что для них действительно не может быть более приятного занятия, как облизываться, внимая рассказам о рыбных обедах.
Матрена Ивановна очень хорошо постигла пустопорожний характер этих бесед глуповских.
— Пущай побалуют! — призналась она мне однажды, в минуту откровенности, — это, батюшка, еще лучше, потому что мысли у них разбивает! Они, сударь, и невесть бы чего начудесили, кабы все молча да насупившись сидели; а теперь вот сойдутся да набрехаются досыта… ан сердце-то у них и отойдет!
И вот отчего Матрена Ивановна не только не боится новоглуповцев, но даже считает их заместо своих детей…
Указывают еще на общественную деятельность новоглуповца и отыскивают в ней признаки несомненной гражданской доблести. Рассказывают, например, что тогда-то такой-то неподкупный блюститель глуповского возрождения в три шеи выгнал от себя Терентья Силыча, явившегося на поклон с кулечком… Приводят факт и еще поразительнейший: Сила Терентьич, думая расположить в свою пользу другого такого же блюстителя, позвал его к себе на обед; но блюститель не только не тронулся этим, но даже всенародно и в собственном Силы Терентьича доме невежничал и паскудничал над ним самым постыдным образом и, возвратившись домой, тотчас же распорядился лишить этого обывателя всех прав состояния.
Действительно, перелистывая древнюю историю Глупова, я не нахожу в ней примеров столь доблестных. Древний глуповский magistrat был прост на этот счет: он любил, чтоб к нему ходили с кулечками, и не скрывал этого. Если случалось, что он и без того сыт по горло, то и тогда он не гнал просителя в три шеи, но кротко говорил ему: «Отдай, брат, это ребяткам: я сыт!..» От обедов же решительно никогда не отказывался и, принимая хлеб-соль Силы Терентьича, ел истово, ног на стол не клал, божьего дара под стол не кидал, банта всенародно не расстегивал и хозяйскую бороду мочалкой не обзывал.
Сравнивая эти две формы общественной деятельности, я ни на минуту не мог колебаться насчет того, которой из них отдать преимущество. Конечно, древний глуповец был отвратителен, но вместе с тем он был и мил… Он представлялся милым уже потому, что был не ужасно, а смешно отвратителен. Он весь был нелепость, а потому и оценка его деятельности могла быть только нелепая. Человек, доведенный до необходимости вступить в сношения с ним, имел полное право воскликнуть: «Ах, да какая же ты славная бестия!» — но не имел права считать свою руку оскверненною прикосновением его руки. Новый глуповец продолжает быть отвратительным и в то же время утратил способность быть милым. Его прикосновение положительно оскверняет.
Но, переходя от форм деятельности к самому содержанию ее, я колеблюсь еще менее. Содержание это до такой степени тождественно, что невозможно без смеха даже подумать об этом. И в том и в другом случае пространно и размашисто развивается все та же знаменитая глуповская пословица: «Кого люблю, того и бью», — и в том и в другом случае мотивы и побуждения деятельности нераздельно слиты с общим строем глуповского миросозерцания.
По-прежнему глуповцы оказываются бедными инициативой, шаткими и зависимыми в убеждениях; по-прежнему гибко и недерзновенно пригибаются они то в ту, то в другую сторону, беспрекословно следуя направлению ледовитых ветров, цепенящих родную их равнину из одного края в другой.
По-прежнему они наивно открывают рты при всяком
вопросе, выработанном жизнью, и не могут дать никакого разрешения, кроме тупого и бесплодного гнета, не могут дать никакого ответа, не справившись наперед в многотомном и, к сожалению, еще не съеденном мышами архиве канцелярской рутинной мудрости. Скажу более: в прежние времена глуповская необузданность смягчалась подкупностью и другими качествами, гнусность которых хотя и не подлежит спору, но которые в свое