сказала Наденька, и притом так громко, что Кобыльников осмотрелся во все стороны и не на шутку струсил, чтоб восклицания этого не услышал папа Лопатников.
После того вся юная компания порхнула в другую комнату, оставив Кобыльникова окончательно убитым.
— Какой он, однако ж, жалкий! — заметила при этом Нюта Смущенская.
— Вот еще, жалкий! хвастун — и больше ничего! — хладнокровно ответила жестокосердая Наденька.
Кобыльников стоял словно обданный холодной водой. На душе у него было смутно и пусто, и как на смех еще подвернулись тут два скверные и глупые стиха:
Ничто меня не утешает,
Ничто меня не веселит… —
которые так и жужжали, словно неотвязный комар, в ушах его.
«Что за проклятый вечер! Сначала эта рифма подлейшая, а теперь вот и еще какая-то мерзость лезет!» — подумал Кобыльников и даже сгорел весь от стыда.
А вечер между тем шел своим чередом.
Папа́ Лопатников без трех обремизил статского советника Поплавкова, несчастие которого до такой степени поразило присутствующих, что все, даже играющие, как-то сжались и притихли, как бы свидетельствуя этим скорбным молчанием о своем сочувствии к великому горю угнетенного многочисленным семейством мужа. Поплавков сидел красный как рак и как бы не понимал, что вокруг него происходит; даже ремиза не ставил, а бессознательно чертил пальцем по столу какую-то необыкновенную цифру. Супруга же его, заглянув в комнату играющих, тотчас повернула налево кругом и сказала во всеуслышание:
— А мой дурак только и дела, что проигрывает!
Дети шумели и волновались: Митя Прорехин доказательно убеждал Васю Затиркина отдать ему свою долю орехов, приводя в основание такой резон, что у того, кто кушает много лакомства, делаются со временем соломенные ножки. Маня Кулагина упрашивала братца Сашу представить, как у них на дворе индейские петухи кричат: «Здравия желаем, ваше благородие!» Сеня Порубин, мальчик горбатенький и злющий, как бы провидя, что происходит в душе Кобыльникова, подбегал к нему и начинал задирать насчет отношений его к Наденьке, причем позволял себе даже темные намеки относительно каких-то интимностей, будто бы существовавших между Наденькой и первоклассником-гимназистом Прохоровым, который в это самое время забился в угол и, видимо, наслаждался, ковыряя в носу. И Кобыльников никак не мог поймать Порубина, чтоб надрать ему хорошенько уши, потому что скверный чертенок, произведя ехидство, ускользал из рук его, как змея.
Наденька то и дело порхала по комнате и, как нарочно, смеялась и болтала с особенным увлечением именно в то время, когда проходила мимо огорченного поэта. Злую мысль внушил Кобыльникову Сеня Порубин.
— Еще бы не быть веселой, когда душка Прохоров здесь! — процедил он сквозь зубы в одну из минут, когда Наденька была близко него.
Наденька вспыхнула и как будто оступилась.
— Вы это что говорите? — спросила она, останавливаясь перед ним.
— Ничего; я говорю, что не мудрено, что некоторым людям весело: душка Прохоров здесь! — глупейшим образом настаивал Кобыльников, поигрывая ключиком от часов.
— Я надеюсь, однако, что от этой минуты между нами все кончено? — сказала Наденька и тотчас же удалилась.
— Это как вам угодно-с, — говорил вслед Кобыльников, — конечно, со мной расстаться что же значит, когда есть в запасе душка Прохоров!
Обида эта глубоко уязвила крошечное сердце Наденьки, тем более уязвила, что в упреке Кобыльникова была некоторая доля правды. Действительно, был короткий промежуток времени, но очень, впрочем, короткий, когда Наденька увлекалась Прохоровым. Слишком рано развитый ребенок, она уже мечтала о чем-то; она украшала Прохорова различными достоинствами и добродетелями, которые создавало ее детское воображение; она любила уединяться с ним и с большою важностью говорила ему: «Теперь, Прохоров, потолкуемте о вашем будущем!»
Но Прохоров любил только ковырять в носу и говорил с увлечением единственно о лакомствах, потому что в душе был великий и страстный обжора. Увлечение Наденьки скоро прошло: она была даже убеждена, что никто ничего не заметил… и вдруг!! Наденька бегала около елки, суетилась и болтала без умолку, но сердце ее работало. Среди начатой фразы она вдруг почувствовала, что нечто теснит ее грудь, что нечто жгучее подступает к ее глазам. Она вырвалась из толпы и убежала во внутренние комнаты.
Кобыльников все это видел, но ничего не понял. Он видел, что Наденька весела, и понял только то, что у Наденьки, должно быть, башмачок развязался, если она стремительно убежала.
А Наденька между тем, уткнувшись в подушку, обливала ее горячими слезами. И чем обильнее лились эти слезы, тем мягче и легче становилась самая обида, вызвавшая их, тем назойливее и назойливее смотрелось в душу иное чувство, чувство, которое в одно и то же время и заставляло ныть ее бедное сердце, и проливало в него целые потоки радости и успокоения.
— Гадкий Кобыльников! — сказала она с последним всхлипыванием, — бедный Митенька! — повторила она вслед за тем, сладко задумавшись.
Елка между тем догорела; по данному знаку дети ринулись на нее всей толпою и тотчас же повалили на землю; произошло всеобщее замешательство; слышался визг, смешанный с кликами торжества; Сеня Порубин, несмотря на свою хилость и многочисленные изъяны, как-то так изловчился, что успел запихать в свои карманы чуть не половину гостинцев; Прохоров тоже полез было на фуражировку вместе с прочими, но ему не удалось достать ни одной палочки пастилы, потому что дети подкатывались ему под ноги и решительно не давали приняться за дело как следует; да к тому же и няня маленьких Поплавковых без церемонии поймала его за руку и вывела из толпы, сказав при этом строго: «Стыдись, сударь! такой большой вырос, а с детьми баловаться хочешь! еще Машеньке ручку отдавишь!»
Как было бы совестно Наденьке, если бы она видела эту сцену!
Но об ней вспомнили только тогда, когда елки уже не существовало. Папа́ Лопатников серьезно обеспокоился и собрался было на поиск за своею девочкой, как она появилась сама в дверях залы.
Наденька была несколько бледна, но на вопрос папаши: «не болит ли головка?» отвечала: «не болит», а на вопрос: «не болит ли животик?» отвечала: «ах, что вы, папаша!» и, вся вспыхнувши, спрятала свое личико на отцовской груди.
— Что же с тобой, душенька? — допрашивал папаша.
— Ах, папаша, какой вы! — отвечала Наденька и порхнула от него в сторону.
Во время этого допроса у Кобыльникова как-то все выше и выше поднималось сердце, и вдруг сделалось для него ясно, что он прескверную штуку сыграл, сказавши Наденьке такую пошлость. С злобою, почти с ненавистью взглянул он на Сеню Порубина и начал было показывать золоченый орех, чтоб подманить его к себе, но Сеня словно провидел, что делается в душе его, и, сам показывая ему целую кучу золоченых орехов, только смеялся, а с места не трогался.
«Ну, черт с тобой! когда-нибудь после разделаемся!» — подумал Кобыльников и в ту же самую минуту как бы инстинктивно взглянул в ту сторону, где была Наденька.
Оттуда глядели на него два серых глаза, и глядели с тем же безграничным простодушием, с тою же беззаветною нежностью, с какою они приветствовали его из-за елки в минуту прихода. Точно приросли к нему эти глубокие, большие глаза, точно не в силах были они смотреть никуда в другую сторону. Кобыльникову почуялось, словно кровь брызнула у него из сердца и вот источается капля по капле и наполняет грудь его! Горячо и бодро вдруг стало ему.
— Посмотрите-ка, Надька-то! — шептала змеище Поплавкова горынчищу Порубиной, — глаз не может от этого молокососа отвести, словно съесть его хочет!
— Влюблена, Анна Петровна, как кошка влюблена! — отвечала maman Порубина и как-то злобно дрогнула при этом плечами.
— Удивляюсь, однако, чего этот старый дуралей смотрит!
— А чем же он не партия? Для бесприданницы и этакой хоть куда!
— Ну, да все же…
— Вы что же ко мне не идете? — спрашивала между тем Наденька Кобыльникова тем полушепотом, в который невольно переходит голос, когда идет речь о деле, затрогивающем все живые струны существа.
Кобыльников не отвечал; он просто-напросто задыхался.
— Вы что ко мне не идете? — повторила Наденька.
Он продолжал молчать, хотя сердце в нем умирало от жажды высказаться. Он чувствовал, что если вымолвит хоть одно слово, то не в силах будет выдержать. Может быть, он бросится к Наденьке и стиснет в своих руках это доброе, любящее создание; может быть, он не бросится, но зальется слезами и зарыдает…
— Вы отчего мне руки́ не даете? — настаивала Наденька.
— Наденька! — вырвалось из груди Кобыльникова.
— Вы зачем глупости говорите?
— Голубчик! — простонал Кобыльников.
— А когда будут стихи?
Кобыльников уж совсем было собрался отвечать, что стихи не миф, что стихи почти совсем готовы, что не только одно стихотворение, но десять, двадцать, сто стихотворений готов он настрочить на прославление своей милой, бесценной Наденьки, как вдруг скверный мальчишка Порубин испортил все дело.
— Вобраз! — пискнул он, едва-едва не проскакивая между ног Кобыльникова.
Кобыльникову показалось, что сам злой дух говорит устами мальчишки
— Ты почему знаешь? — сказал он, рванувшись в погоню за мальчиком и поймав-таки его, — нет, ты говори, почему ты знаешь?
— Мамаша, меня Кобыльников дерет! — завизжал во всю мочь Сеня.
При этом восклицании Кобыльников невольно выпустил из рук свою добычу и даже начал гладить Сеню по голове.
— Не́чего, не́чего гладить по голове! — шипел юный змееныш, — мамаша! он меня дерет за то, что я его поймал с Наденькой.
Началось следстьие.
— Позвольте узнать, Дмитрий Николаич, что вам сделало невинное дитя? — допрашивала Кобыльникова оскорбленная maman Порубина.
— Ваш сын мне сказал дерзость! — отвечал совершенно растерявшийся Кобыльников.
— Мамаша! Я ничего ему не говорил! — с своей стороны жаловался Сеня, искусно всхлипывая.
— Ваш сын сказал мне: «вобраз»! — внезапно брякнул Кобыльников.
— «Вобраз»! что такое «вобраз»? и чем же это слово для вас обидно?
Говоря это, maman Порубина сомнительно покачивала головой и разводила руками.
— Ну да! вобраз, нобраз, собраз, побраз! — дразнил обозлевший Сеня, приплясывая перед Кобыльниковым.
— Изволите видеть? — сказал Кобыльников.
— Вижу! все вижу! стыдно вам, молодой человек! Сеня! отойди прочь от них и не смей никогда с ними разговаривать!
Порубина величественно удалилась, уводя за руку Сеню и беспрестанно оглядываясь, как бы в опасении, что за ней бежит по пятам сама чума.
Кобыльникову сделалось скверно; он вдруг почувствовал, что не только скопрометировал Наденьку, но и сам сделался смешным в ее глазах. Сколько он сделал в этот вечер глупостей! он сделал их три: во-первых, увлекся нелепой рифмой, которая помешала ему кончить стихи, между тем как можно было бы один стих и нерифмованный вставить (самые лучшие поэты это делают!); во-вторых,