для куражу, Мироныч! — говорит целовальник, — а то вишь, он как от дороги осовел!
Стали мы тут пить и бражничали таким родом дня с три. На четвертый день такие ли други-приятели сделались, словно вот век только друг о дружке и сокрушалися. Так и решилась судьба моя в кабаке.
Привел он меня к своей любезной. Муж у ней тутотка на большой дороге въезжий двор держал… так, не больно чтоб очень корыстный. Место это самое глухое да неприятное, и стоял ихний двор, словно торчок, один-одинехонек; кругом верст на двенадцать лес дремучий, по дороге песок по колени; ни воды, ни лужаечки нет — так, дичь одна. Как едет, бывало, кто по дороге, так издалеча еще слышно, как по лесу словно щелканье пойдет. Стало быть, польза от постояльцев была самая пустая; разве уж больно кто обночает, или кони в песках шибко замаются, так к Федоту Карпову на часок завернет, а прочие норовят, бывало, мимо поскорей проехать. Да и жили они как-то сумнительно; у других хозяев и работник и работница путные есть, а у них и всего-то одна работница, да и та немая да дурочка была. Ну, для проезжих господ оно и неприглядно; который и остановится случаем, так все по сторонам озирается, не хотят ли, мол, резать его.
А Федот Карпов самый из себя паренек мизерный да нескладный был. Махонькой да тощой такой, борода это клинушком, глазки маленькие да врозь разбегаются — даже смотреть гнусно. И все-то, бывало, или на полатях проклажается, либо в окошко сонно́й глядит, а начнет это работать, так и не глядел бы на него: только в навозе, словно боров, копошится… А со всем этим такой жада́й был, что как увидит монету, даже словно обеспамятеет весь: этим только и держал его Корней в узде.
Зато на Дарьюшку точно что можно залюбоваться было. И высокая-то, и полная-то, и глаза большие навыкате, а тело белое да разбелое, словно вот пена молочная скипелася. Одно слово, отдай все, да и мало. Пойдет это по горнице или даже на месте шевельнется, так вся тебе кровь в голову вдруг и кинется… Песни тоже петь мастерица была: что хочет над тобой своим голосом сделает! И тоской-то тебя всего зальет, и удалью да молодечеством сердце разутешит, словно вся человеческая душа в руках у ней была. Жила, вишь, она прежде у одного господина молодого в любовницах, однако вышел ему срок жениться, он и выдал ее за Федота. От него и песни-то петь она выучилась.
Пришли мы к ним около полдён; смотрим, Дарьюшка у ворот сидит, на солнышке греется. Поздоровались.
— Жить, что ли, у нас будете? — спрашивает Дарьюшка, а все на меня исподлобья посматривает.
— Да, — говорит Корней, — покудова до тепла надобно будет прожить.
— А после куда?
— А куда путь лежать будет… верного еще ничего сказать теперь не могу.
Только она на эти его слова ровно усмехнулася; только так-то нехорошо да обидно, что разом мне Корнеевы слова вспомнились, которые он целовальнику в кабаке говорил.
— Чего смеешься? правду говорю, что остатние дни у вас здесь валандаюсь! — говорит Корней.
— Ну, и с богом! — отвечает Дарьюшка, а сама все на меня да на меня поглядывает.
Словно помертвел Корней.
— Ишь ты, подлая! — говорит.
Однако она ничего; сидит себе да знай полегонечку посмеивается.
— Так неужто ж, мол, мне всем твоим прихотям подражать? — говорит, — хочешь идти, так иди… плакать по тебе, что ли?
— И уйду; только так я тебя на прощаньи приголублю, что век ты меня не забудешь… змея ты!
Чудно мне это показалось. «Будь, думаю, я на Корнеевом месте, не посмотрел бы на косы твои русые!» Однако он смолчал; только все у него нутро, словно у зверя лесного, зарычало.
В тот же вечер у них с Федотом Карповым дело чуть не до убивства дошло, и все опять эта Дарьюшка на озорство завела.
— Слышал, — говорит, — Федот Карпыч, что Корней Мироныч от нас в дальны стороны сбирается?
Как сказала она это, Федот Карпов даже помертвел весь. Ну, и Корней словно потупился. А она заместо того, чтоб смирять их, только пуще друг на дружку натравливает.
— Сказывают, как это там хорошо да привольно, и реки-то, слышь, молочные, и берега-то кисельные, и воруют-то все безданно-беспошлинно… ин и тебе за ним уж бежать, Федот Карпыч?
Слушает это Федот, а у самого даже бороденка словно лист трясется.
— Правду, что ли, баба лает? — говорит.
Ну, солгать бы тут Корнею: пошутил, мол, и вся недолга; однако он или посовестился, или не нашелся с первого разу: пробормотал что-то невнятно в ответ и замолчал.
— Ан врешь ты! — говорит Федот, — не посмеешь отсель уйти!
А сам и заикается-то, и по столу-то кулаком бьет…
— Али люб тебе стал? — говорит Корней.
— Люб не люб, а у меня с тобой счеты есть… В кабалу ты ко мне шел!
Ну, лезет на Корнея, да и шабаш, даже на месте словно скачет; и кулачишком-то, и головой-то ему в брюхо норовит… удивление, да и только!
— Ты, — говорит, — женой у меня завладал; так задаром, что ль, я тебе ее отдал?
— Ишь тебя больно спрашивались…
А Федот все одно:
— Издохнешь, — говорит, — мне служивши! убью я тебя и в ответе не буду!.. потому — ты вор… да, говорит, вор, вор, вор… разбойник ты!
Корней только знай рукой отмахивается, как он слишком на него наскакивать начнет.
А Дарьюшка, сделавши свое дело, ушла за перегородку, словно горя ей мало; только и слышно, как она там позевывает да потягивается.
— Часто этак-то у вас бывает? — спрашиваю я ее.
— А кто их знает? Каждый день все ссору да драку заводят… Что на них смотреть-то? Да неужго взаправду Корней на чужую сторону сбирается?
— Да, взаправду.
— Куда?
— А куда глаза глядят.
— Ну, и бог с ним!
— Будто тебе его не жалко?
Так она, братец мой, не то чтоб поскучать или хоть бы задуматься — все же чужой человек перед ней, — даже засмеялась в ответ.
— Ты, — говорит, — с Корнеем, что ли?
— С Корнеем.
— Напрасно… кабы ты с нами остался, и Федот бы Карпыч Корнея отпустил…
Говорит это, да так-таки прямо в глаза мне и смотрит.
— А намеднись, — говорит, — офицер проезжий у нас становился, так раза с четыре ворочался: все бежать с собой меня сманивал! И опять приехать обещался…
— А Корней чего смотрел?
— Что Корней! Известно, в хлеву злобствовал! Разве его в горницу пущают, когда приезжие господа есть?
— Видно, ты таки охоча гулять-то!
— А для че не гулять, когда гулять можно… весело гулять! Вот у меня барин был миленький — уж то-то мы с ним погуливали!.. Хочешь, что ли, песню тебе спою?
Сняла со стены гитару, да словно разлилась тут вся:
Ах где, жена, была*, где, сударыня, была?
Я была, сударь, была у попа в гостях…
И поет-то, и плечьми-то подергивает, и каблучками-то пристукивает… всякая словно жилка в ней вдруг заговорила!
А грудь-то белая да полная тяжеленько это под гитарой мечется, ровно моченьки у ней нет, ровно истомило ее всю, измаяло! Так оно хорошо да сладко, что и Корней с Федотом лаяться перестали, а у меня даже свет в глазах помутился!.. Как легли мы после того с Корнеем на сеннице спать, долго она мне сквозь сон все мерещилась!
Жили мы у них с месяц места, ничего не делавши; однако я укрепился, против товарища подлецом сделаться не хотел. Подивился я тут на Корнея! Уж на что, кажется, крепкий человек был, а перед ней и даже перед этим Федоткой словно овца смирялся: что хотели из него делали. Она, бывало, и за водой его посылает, и кушанье стряпать велит — все справлял!
По времени и совсем тепло установилось. Стал Федот Карпов нам докучать, что мы только руки склавши сидим да чужой хлеб едим. Начал и я Корнею вспоминать, что не затем в товарищи к нему пошел, чтоб у бабы под юбкой прятаться…
Вот вышли мы со двора поздно вечером, на самый егорьев день*. За десять верст от двора и место у нас было такое назначено, чтоб с товарищами сойтись. Только идем мы опушкой, а у меня словно сердце в груди измирает: то, знаешь, робость непереносная всего обхватывает, то вдруг такую в себе силу и мочь почувствуешь, что, кажется, не шел, а летел бы вперед да вперед. И чего-чего тут не передумаешь! и стоны-то загодя тебе слышатся, и кровь будто перед глазами проливается…
И ничего-таки этого не бывает, и все, братец ты мой, это один разговор! Настоящий разбойник никогда не убивает; убивает больше мелкий воришка, который с предметом своим совладать не может. А у нас всякое дело миром кончается: одна часть тебе, другая часть нам, и ступай на все на четыре стороны! Случается, правда, что бабы от страха пищат, — ну, и Христос с ними, пускай пищат!
Потому — какая для нас корысть человека жизни лишать? Первое дело — грех занапрасно на душу возьмешь, а второе дело — след беспременно оставишь. Иной, свою часть вручивши, погорюет-погорюет, да и бросит дело так, потому дорожному человеку с полицейскими связываться тоже не приходится. Ну, а как убьешь-то его, он волей-неволей на тебя пожалуется; пойдут это шарить да сыскивать, и хоть ничего настоящего не найдут, однако на целый месяц все дело тебе перепакостят.
В эту ночь мы барина остановили. Молоденький такой да нежненький, а трясется, сердечный, один на тележечке. Шибко он нас испугался, даже смешался совсем.
— Что ж ты не везешь, каналья ты этакая! — кричит ямщику, а сам почти плачет. Ну, денег у него мы не густо нашли, потому домой в побывку налегке ехал, а взяли у него чемоданишко, часы золотые да перстенек с руки. Больно мне его жалко было. И то говорил Корнею: «Что, мол, младость обижать?» Однако он не послушал: «Не смотри, говорит, что, младость; вырастет, такой же супостат будет!»
В другую ночь, видим, целый рыдван по дороге шестериком ползет. Ну, так и мерещится мне, что Семериков это рыдван.
— Братцы, — говорю, — голубчики! никак, это мой едет!
Однако вышел не он, а барин какой-то большой. Растянулся себе на подушках барин любезный, спит во всю ивановскую, а у самого крест на манишке болтается. Ну, мы его разбудили.
— Ваше благородие, — говорит Корней, — извольте вставать, на станцию приехали!
Только он поначалу высоко́