и выстрелы, и стук сабель, и чуется ему дым…
С волнением смотрит он во все глаза на сцену; с судорожным вниманием следит за каждым движением толпы; ему и в самом деле кажется, что вот наконец все кончится; он хочет сам бежать за толпою и понюхать заодно с нею обаятельного дыма… С особенною нежностью смотрит он на молодого человека, раздирающим голосом молящего оставить ему его любовь и наивные мечтания… Он так юн, так свеж еще, молодой человек! ему так жалко вдруг расстаться с своими обаятельными кумирами; ему хотелось бы еще долго обманывать свое сердце и убаюкивать себя золотою мечтой. Но тщетны все его усилия: истина налицо; она трезво и без страха снимает с души его лишние покровы… И грустно повторяет горное эхо вопль юноши, последний вопль!..
* * *
Вот что говорили звуки душе Ивана Самойлыча.
Но барабаны и выпитое за обедом вино порядочно-таки расшатали его воображение. Быстрыми шагами шел он по улице, напевая какой-то вовсе недвусмысленный мотив и сильно стараясь подделаться под барабан. Рядом с ним очутился и сын природы, который сидел сзади его в театре. С сыном природы шел еще какой-то господин, который беспрестанно кивал утвердительно головой и улыбался.
— Ну, что, как вам понравилась опера? — приступил сын природы к Ивану Самойлычу, — ведь с перчиком опера-то? а? как вы насчет этого?
— Да; я думаю, что если бы… — процедил Иван Самойлыч сквозь зубы.
— Уж и не говорите! я сам об этом много думал, а вот нас-то мало… вот что! А я уж думал об этом, как не думать! спросите вон хоть у него. Антоша! ну, скажи, ведь думал я об этом?
Антоша поспешно закивал головой и выставил ряд острых и длинных зубов.
— Рекомендую вам его! — продолжал сын природы, подводя к Ивану Самойлычу Антошу, — благороднейший человек! Я вам скажу, мы много с ним думаем, черт возьми! чудеснейшая душа! и как сострадает! право, никто так не сострадает! Антоша! друг! приятель!
Антоша осклабился.
— Очень рад, — пробормотал Иван Самойлыч, совершенно сконфуженный такою бесцеремонностью.
— Вам, может быть, странна такая откровенность? — говорил между тем господин с усами и бородой, — я вам скажу, вы не удивляйтесь. Ведь я замечал за вами в театре-то, я видел, что подле меня человек страдает.
Молчание.
— Так как вы думаете, не соединиться ли нам в одни общие объятия? а? ведь как заживем-то! лихо, ей-богу, лихо заживем… Братство — канальство! братство — вот моя метода! больше знать ничего не хочу! то есть, отнимите у меня братство — просто ничего не останется, просто дрянь дрянью сделаюсь!.. Так, что ли? братство, что ли? Эх, канальство, да отвечай же, ракалья, забулдыга ты этакой!
И едва начал Иван Самойлыч соображать, каким образом мог он вдруг возбудить в постороннем человеке столько симпатии к себе, как уж сын природы тискал его в своих объятиях и словно жесткою щеткою драл ему щеки своими усами и бородою, беспрестанно приговаривая: «Вот так люблю! разом тебя понял! разом увидел, что ты такое! у, да наделаем же мы им теперь вместе дела!»
— Да ну, полезай же! — говорил он, обращаясь к приятелю Антоше и сталкивая его с Иваном Самойлычем.
Антоша всем телом кинулся в объятия оторопевшего героя нашего.
Путники очутились около одного дома, которого окна были ярко освещены. Сын природы остановился.
— А не запечатлеть ли нам? — спросил он с таким видом, как будто у него вдруг родилась чрезвычайно светлая и благотворная мысль. — Антоша! приятель! друг! ведь запечатлеть? а?
И он мигал глазами вычурной вывеске, на которой в живописном беспорядке красовались бильярд, чашки, окорок ветчины с воткнутою в него вилкою и графины с водкой.
Антоша три раза улыбнулся и шесть раз кивнул головой.
— Ну, а ты? — обратился сын природы к Ивану Самойлычу.
— Я не знаю, — бормотал Мичулин, — я забыл… я бы с радостью, да вот забыл…
— Антоша! друг! про что это он говорит? а? ведь он про деньги, кажется, говорит, изменник, пррредатель!
— Ка… — заговорил Антоша и не кончил, а только клюнул кончиком носа в стену.
Сын природы стал перед Иваном Самойлычем, расставил ноги, уперся руками в бока наподобие ферта, взглянул ему в глаза с видом горько-уязвленной дружбы и с упреком замотал головой.
— А, так вот ты каков, предатель! Деньги! разве я спрашивал у тебя денег? спрашивал? а? так вот я же тебя — деньги! Антоша! друг!
И оба друга мгновенно взяли Ивана Самойлыча под руки и быстро потащили его вверх по тускло освещенной лестнице.
Мичулин совсем растерялся. Он еще в первый раз видел к себе столько сочувствия, столько горячей симпатии. И в ком? в людях совершенно ему чужих, в людях, которых ему довелось раз только видеть, и то мимоходом.
Половые засуетились. Машина заиграла.
— Эй, малый! — кричал сын природы, — да что это она, братец, там у вас размазню какую-то играет! ты нам давай барабанов — вот что! э? с барабанами есть?
— Никак нет-с, — отвечал половой, бодро потряхивая кудрями.
— Отчего ж нет?
— Да не требуется, — отвечал половой.
— Не требуется? Э, брат, видно, к вам народ-то такой, людишки-то все такие — размазня ходят! Нет, брат, мы вот втроем, мы души крепкие, закаленные… Антоша, а Антоша! друг! закаленные души, а?
— О-о-ох! — жаловался сын природы, покручивая усы, — времена-то наши еще не пришли, а то бы чего-чего мы втроем не наделали! Слышь ты, осел! слышишь, олух? — продолжал он, обращаясь к половому, — вот мы втроем какие люди! так ты давай нам барабанов, бравуру давай — вот что, понимаешь? Ну, проваливай да неси скорее, что там у вас есть.
Через минуту стол был уставлен бутылками, графинами и стаканами. В стороне скромно стояла закуска.
— Уж я таков есть! — говорил сын природы, наливая стаканы, — я вот весь тут на ладони, что хочешь со мною делай! Любишь! — друг, не любишь — бог с тобою! а я уж тут весь, как есть сын природы! Ни лукавства, ни хитрости!
Иван Самойлыч выпил — горько.
— Да ну, пей же! она водка откровенная! вот и я откровенный! вот и постегали меня раз, а все-таки откровенный — не могу, нельзя мне иначе! Антоша, Антоша! — продолжал он с укором, — и ты друг после этого? и тебе не стыдно, а? дар природы стоит перед тобою, и тебе не совестно? ай да друг! Ну, осрамил, брат!
Антоша выпил одним разом…
И пили они много и долго пили. Иван Самойлыч и не помнил счета; едва опоражнивал он стакан, как перед ним вырастал новый и совершенно полный. Смутно, как будто во сне, мерещились ему тосты, предлагаемые зычным голосом сына природы.
Иван Самойлыч потерял всякое чувство. Он видел, правда, что сын природы как будто собрался куда-то выйти с Антошей и что-то указывал на него половому, но ничего не понял из всех этих жестов и разговоров.
Когда он проснулся, на дворе было уж светло. На столе лежали объедки вчерашней закуски, стояли графины с недопитой водкой. В голове его было тяжело, руки и ноги дрожали.
Он начал припоминать себе происшедшее, искал глазами своих товарищей, но в комнате не было никого. Внезапно в душу его закралось тревожное сомнение. «Что, если это мошенники! — подумал он, — что, если они завели меня, чтоб поужинать, да потом, напоивши, и оставили меня под залог?»
Эта мысль мучила его; на цыпочках подошел он к двери и приложил ухо к замочной скважине. В соседней комнате слышались ругающиеся голоса заспанных половых. Он вышел из засады и спросил шинель.
Начали искать шинель — шинели не оказалось; Ивана Самойлыча точно варом обдало. Половые засуетились; поднялась беготня, но ничто не помогало: шинель никак не отыскивалась.
— Да вы с кем приходили? — спросил буфетчик.
— Я не знаю; я в первый раз их видел.
— Мошенники! Лизуны какие-нибудь!
— Да как же я без шинели?
— Не знаю, — отвечал буфетчик с расстановкой, — уж видно, так без шинели придется… ночью-то оттеплило… Да вот еще счетец не заплатили…
Язык Ивана Самойлыча прилип к нёбу.
«Сон в руку», — подумал он и всем телом затрясся.
— Так прощайте… я уж так, — сказал он, направляясь за двери.
— А как же счетец-то? — возразил буфетчик.
— Да я не знаю… это они! — бормотал Иван Самойлыч и все шел к двери.
Но его не пустили; Мичулин вздумал было силой прорваться на лестницу; но два дюжие парня крепко держали его за руки и не хотели никак выпустить. Началась борьба; отчаяние, казалось, удесятерило его силы; он уже заносил ногу за порог, он был уж на лестнице, как вдруг у самого его носа, неизвестно откуда, вырос удивительного размера городовой, а в ушах пренеприятно зазвучало: «А куда ты, шаромыга, лезешь?»
На такую апострофу[93] Иван Самойлыч почел за нужное отвечать, что он вовсе не шаромыга, а привык, дескать, к обращению деликатному и тонкому; но городовой, по-видимому, и знать не хотел деликатного обращения. Ему вдруг очень ясно представилось, что шаромыга-то ведь грубит, тогда как на самом деле Иван Самойлыч только оправдывался и объяснял, что вот, дескать, так и так и больше ничего…
— А! ты еще грубить — ты еще рассуждать! Эй, кто там — взять его и распорядиться!
Не успел господин Мичулин оглянуться, как подле него очутилось три помощника, хотя и гораздо меньших размеров, нежели городовой. Все четверо схватили его и повели на улицу.
Тщетно умолял Иван Самойлыч городового отпустить, тщетно соблазнял он его, показывая в руке уцелевшие у него два двугривенных… тщетно! городовой бесстрастно шел возле и не только понуждал его за рукав, но даже для того, чтоб публично выразить свое бескорыстие, орал во все горло:
— И, что ты! бог с тобой! — да я тебя за сто рублев не выпущу! Ты, брат, знай свои порядки, ты, брат, слушайся, коли начальство приказывает, — вот что!
А народу собралась целая толпа, а в толпе-то смех, в толпе-то веселье: взяли, дескать, барина в немецком платье!
— Эвося! — говорит бородатый молодец, уже поднявший было полу своего бараньего тулупа, чтоб утереть нос, и оставшийся в положении совершенного изумления, — глянь-ка, брат Ванюха! — глянь-ка, кургузого ведут!..
— Что, видно, ваша милость прогуливаться изволите? — подхватывает другой, тоже, по-видимому, очень бойкий молодец.
— Ги-ги-ги! — отозвался известный Ивану Самойлычу голос девушки, жившей своими трудами.
— Наше вам почтение! — подхватил близ стоявший белокурый студент.
— Ха-ха-ха! — раздалось