опять: Глупов покажет мне палец — я зарадуюсь; я покажу Глупову палец — он зарадуется. «Ну, чему ты, дурашка, радуешься?» — спросит меня Глупов. «А ты чему, тятька, радуешься?» — спрошу и я, в свою очередь. И опять оба довольны, и опять вздохнем легонько. Нет, воля ваша, а я именно счастлив, что papa и maman вздумалось в лице моем подарить Глупову лишнего гражданина!
Und ich war in Arcadien geboren…*[121]
Да, и я сын Глупова, и я катался как сыр в масле, что, как известно, и составляет настоящую, неподдельную глуповскую Аркадию. Я жил этою жизнью, я упивался производящим сгустение крови вином ее; нет того места в моем организме, которое не было бы всладце уязвлено тобою, о Глупов!
Не верьте же, добрые мои сограждане, не верьте тому супостату, который станет внушать вам, будто я озлоблен против вас, будто я поднимаю вас на смех! Во-первых, я столько раз повторял вам: люблю, люблю и люблю, что сомнение в истинности моих чувств было бы даже обидно: не лгу же я в самом деле? А во-вторых, откуда возьму я злобы против того, что составляло и составляет основу моего существования? Откуда возьму я силы отречься от прошлого, которое, как коррозивный меркурий, проникает все поры моего настоящего? Успокойтесь же, глуповцы, и внимайте мне с благодушием!
Если я посвящаю вам досуги свои, если я подношу вам свои сочинения, я делаю это потому, что желаю порадовать вас моими успехами, желаю, чтоб вы погладили меня по головке, чтоб вы сказали: вот, мол, какой у нас сынишка шустрый растет, книжки сам сочиняет! А если в этих книжках вы заметите что-нибудь… то, бога ради, не останавливайтесь на этой горькой мысли! верьте, отцы мои, что это только от усердия, что, в сущности, все мои усилия направлены только к тому, чтоб пощекотать у вас брюшко! В этом заключается вся моя претензия, и дальше ее я не иду.
Да если бы я и хотел идти — кто меня пустит? Вы, глуповцы, народ хоть и смирный, но, с другой стороны, и упрямый. Вы охотно допустите, чтоб кто ни на есть (разумеется, тот, кому на это право дано) собственноручно в вашей физиономии симметрию поправил, но не очень долюбливаете, когда кто-нибудь вам очень близко в душу заглянет, да, пожалуй, еще посягнет на ваше лучшее достояние — на ваш сон. Чего доброго вы соберетесь с силами, да и пожалуетесь!
Итак, примите меня благосклонно и не думайте, что я домогаюсь чести быть вашим учителем! Я только заношу, что между вами происходит, я описываю ваши нравы и обычаи, ваши горести и увеселения, ваши досуги и сновидения, — сделайте же милость, почивайте себе с миром и не фискальте на меня!
Я отнюдь не упрекаю вас за то, что вы не заводите в среде своей общества трезвости, и отнюдь не настаиваю на том, чтоб вы прониклись духом благодетельной устности! Я только заявляю, что в вас нет ни трезвости, ни устности, и даже не прибавляю от себя, нахожу ли этот факт печальным или радостным (откупщик находит его радостным). Сделайте же милость, не считайте меня зараженным каким-то новым духом и не фискальте на меня!
О новом духе, признаюсь вам, я даже понятия не имею. Слышал я, правда, как генерал Зубатов кому-то из приближенных говорил:
— Толкуют там: новым духом веет! новым духом веет! Каким это новым духом, желал бы я знать! Только лакеи стали грубить, а то все остается по-старому.
Итак, будем жить в мире и добром согласии. Пусть младшие уважают старших, а старшие утешаются младшими. Пусть старшие, взирая на младших, говорят: «Кость от костей моих», а младшие пусть отвечают: «Как прикажете-с!» Да не будет между нами ни раздоров, ни распрей, да не будет ничего подобного тому, что случилось намеднись за морями, в городе Буянове, где сын отцу в глаза сказал: «Не дури, тятька! разобью зубы!» Да не будет!
Госпожа Падейкова
В конце не помню уж какого года*, но только не очень давно, случилось происшествие, которое в особенности поразило умственные способности Прасковьи Павловны Падейковой.
А именно, двадцатого ноября, в самый день преподобного Григория Декаполита*, собственная, приданая ее девка Феклушка торжественно, в общем собрании всей девичьей, объявила, что скоро она, Феклушка, с барыней за одним столом будет сидеть и что неизвестно еще, кто кому на сон грядущий пятки чесать будет, она ли Прасковье Павловне, или Прасковья Павловна ей.
О таковой, распространяемой девкой Феклушкой, ереси ключница Акулина не замедлила доложить Прасковье Павловне.
Но прежде нежели продолжать рассказ, необходимо сказать несколько слов о героине его.
Госпожа Падейкова — женщина лет сорока пяти и в целом околотке известна как дама, которой пальца в рот не клади. Оставшись после мужа вдовой в весьма молодых летах и будучи еще в детстве воспитана в самой суровой школе («я тандрессов*-то этих да сахаров не знала, батюшка… да!» — отзывалась она о себе в минуты откровенности), Прасковья Павловна мало-помалу приучилась к полной самостоятельности в своих действиях, что, однако ж, не мешает ей называть себя сиротою и беззащитною, в особенности если разговор коснется чего-нибудь чувствительного. В ее наружности есть нечто мужественное, не терпящее ни противоречий, ни оправданий. Высокая и плечистая, она сложена как-то по-мужски, голос имеет резкий и повелительный, поступь твердую, а взор светлый и до того проницательный, что, наверно, ни одна дворовая девка не укроет от него своей беременности. Прасковья Павловна вдовеет честно, то есть без малейшей тени подозрения насчет кучера Фомки или повара Павлушки, и потому в действиях ее царствует совершенное нелицеприятие, что бывает редко в тех случаях, когда сердце барыни, уязвленное поваром Павлушкой, невольным образом разделяет все его дворовые ненависти и симпатии. Приятно видеть, как она сама за всем присматривает, сама всем руководит и сама же творит суд и расправу, распределяя виновным: кому два, кому три тычка. Велемудрых иностранных очков она не носит и, будучи с детства поклонницей патриархального воззрения, с большою основательностью полагает, что ничто так не исправляет ленивых и не поощряет ретивых, как тычок, данный вовремя и с толком.
— Не нужно только рукам волю давать, — говорит она соседям, приезжающим к ней поучиться мудрому управлению имением, — а то как не наказывать — не наказывать нельзя!
Понятно, что при такой самостоятельности действий, посреди общего, никогда не нарушаемого беспрекословня, поступок Феклушки должен был сильно взволновать Прасковью Павловну.
— Кто тебя волтерианству научил? — спросила она Феклушку, поставив ее пред лицо свое и предварительным телодвижением дав ей почувствовать разницу между действительностью и утопией, — отвечай, кто тебя волтерианству научил?
Феклушка сначала оробела, но потом пустилась в различные извороты и доложила барыне, что сам преподобный Григорий Декаполит являлся ей во сне и объявил безотменную свою волю, чтоб она на будущее время всякое кушанье серебряной ложечкой ела. Но Прасковья Павловна, хотя и была богомольна, не далась в обман.
— Врешь ты, паскуда! — сказала она, — станет преподобный к тебе, холопке, являться!.. Сослать ее, мерзавку, на скотный двор!
Сделавши это распоряжение, Прасковья Павловна, однако, не успокоилась.
Переходя от одного умозаключения к другому, она весьма основательно пришла к убеждению, что все эти штуки исходят не от кого другого, как от садовника Порфишки, которого уж не раз и не два заставали вдвоем с Феклушкой.
— Так вот они об чем шушукались! — сказала Прасковья Павловна, — позвать ко мне Порфишку!
Порфишку привели. Должно быть, ему уже было приблизительно известно, в чем должен заключаться предстоящий с барыней разговор, потому что он стал перед Прасковьей Павловной с решительным видом и, заложив руки за спину, отставил одну ногу вперед. Прасковью Павловну прежде всего поразило это последнее обстоятельство.
— Где у тебя ноги? — спросила она, подступая к Порфишке.
— При себе-с, — отвечал Порфишка, решившись, по-видимому, относиться к барыне иронически.
— Я тебя спрашиваю, где у тебя ноги? — повторила Прасковья Павловна, все решительнее и решительнее подступая к Порфишке.
— Не извольте, сударыня, драться! — отвечал Порфишка, не смущаясь и не переменяя позы.
Прасковья Павловна была женщина, и вследствие того имела душу деликатную. При виде столь дерзкой невозмутимости деликатность эта вдруг всплыла наверх и заставила ее не только опустить подъятые длани, но и сделать несколько шагов назад.
— Долой с моих глаз… грубиян! — сказала она, — не огорчай меня своим присутствием!
Порфишка взглянул на барыню с какой-то грустной иронией, разинул было рот, чтоб еще что-нибудь высказать, но только пожевал губами и, вероятно, отложив объяснение до более удобного случая, вышел. Таким образом предположенное дознание не удалось. После объяснения этого Прасковья Павловна осталась в неописанном волнении. Надо сказать правду, что происшествие с Феклушкой вовсе не составляло для нее столь неожиданного факта, как это можно было бы подумать с первого взгляда. Давно уже по селам и весям носились слухи, бог весть кем и откуда заносимые, что вот-вот все Феклушки, Маришки, Порфишки и Прошки вдруг отобьются от рук, откажутся подавать барыне умываться, перестанут чистить ножи, выносить из лоханей и проч. Сначала Прасковья Павловна подозревала, что слухи эти идут от разносчика Фоки, который по временам наезжал в Падейково с разным хламом и имел привычку засиживаться в девичьей. Вследствие этого Фоке запрещен был въезд в деревню и в то же время приняты были и другие действительные меры к охранению нравственности дворовых. Но слухи не унимались; напротив того, как волны, они росли и высились, принимая, по обычаю, самые прихотливые и фантастические формы.
То будто звезда на небе странная появилась: это значит — Маришка барыне хвост показывает; то будто середь поля мальчик в белой рубашечке невесть откуда взялся и орешки в руках держит и жалобненько так-то на всех глядит: это значит — Димитрий-царевич по душу Бориса царя приходил; то будто Авдей-кузнец, лежа на печи, похвалялся: «мне-ста, да мы-ста, да вы-ста» и все в том же тоне. Очевидно, что есть что-нибудь, а если что-нибудь есть, то еще очевиднее, что надо принять против этого «что-нибудь» неотложные и решительные меры, надо подумать о том, каким образом встретить невзгоду так, чтоб она не застала врасплох.
Но как ни усиливалась Прасковья Павловна, как ни изощряла свои умственные способности, однако ничего, кроме розги, выдумать не могла.
«Так бы, кажется, и перепорола всех», — думала она по временам, и думала совсем не потому, чтоб была зла, а единственно потому, что смысл всех завещанных ей преданий удостоверял ее в том, что в розге заключается глубокое нравственно-дидактическое таинство.
Поступок Феклушки и