где они?» — спрашивал в связи с этим Огарев, указывая на действительные заслуги перед Россией, принадлежащие выходцам «из народа» («Ход судеб». — «Колокол», л. 122–123 от 15 февраля 1862 г.).
Сампантре! — шуточное название дешевых сортов табака (от украинского «сам пан тре»). Впоследствии Салтыков использовал это наименование как сатирическую фамилию. См. «Письма к тетеньке» («письмо третье») и «Мелочи жизни» («Ангелочек»).
И долго потом качал головой Обер-Сидорыч, взирая на потехи своих собратий, и долго повторял он унылым голосом: «А как было хорошо пошло поначалу!» — За этим эзоповским иносказанием скрывается, возможно, намек на Александра II в его отношениях с дворянством во время обсуждения проекта реформы. В высочайших рескриптах 1857 г. дворянство объявлялось главной опорой предстоящих преобразований; однако именно среди дворян, особенно в высших кругах, составилась оппозиция «рассвирепевших крепостников» (граф М. Н. Муравьев, кн. М. Д. Горчаков, кн. В. А. Долгоруков, кн. П. П. Гагарин и др.). О «борьбе» царя с этой «хищной» «толпой закоснелых негодяев» систематически сообщал в начале 1861 г. герценовский «Колокол», публикуя отчеты прений Главного крестьянского комитета и Государственного совета (см. А. И. Герцен. Собр. соч., т. XV, стр. 48, 50–53, 249–252 и др.).
Поговорив о бесцеремонности сидорычевской, перейдем к сидорычевской же патриархальности. — Дворянские идеологи, особенно славянофилы, уделяли много внимания поискам в историческом прошлом страны патриархальных форм взаимоотношений между помещиками и крестьянами, когда первые выступали будто бы в роли «отцов», «добрых наставников народа». Славянофильские публицисты призывали к восстановлению этих «патриархальных отношений», расценивая их не только как «историческую заслугу» дворянства, но и как «залог» успешных преобразований крестьянского и помещичьего быта.
…если бы между ними явился своего рода Гегель, который взялся бы все эти сидорычевские воззрения привести в систему… — О появлении у глуповцев «своих Гегелей», написавших книжку «Философия города Глупова», Салтыков говорит подробно в сокращенной редакции очерка «Каплуны» (см. раздел «Из других редакций»).
…я сам видел, как бледнели и терялись Иванушки при одном взгляде этих доктринеров розги и кулака. — Допустимо предположение, что одно из личных впечатлений Салтыкова, послуживших толчком для этой обобщенной характеристики «цивилизованных глуповцев», было связано с поступком Н. Ф. Павлова. Либеральный публицист, сторонник крестьянской реформы, одним из первых приветствовавший ее 27 декабря 1857 г. в обращении к правительству от имени московского дворянства, Н. Ф. Павлов присутствовал (в июне 1858 г.) при усмирении крестьян, принадлежавших его жене, «всех больше настаивал, чтобы строже секли и заставил высечь 75-летнего старика» (см. письмо Салтыкова из Рязани к В. П. Безобразову от 29 июня 1858 г.).
Законы осуждают… — Первая строфа из песни незнакомца в повести Карамзина «Остров Борнгольм» (1794).
С этой точки зрения, насилие, дикость и произвол — не страшны, а тупоумие даже утешительно. — Эти размышления Салтыкова, связанные с его уверенностью тех лет в неизбежной гибели Глупова, нашли отражение и в одновременно создававшемся проекте программы журнала «Русская правда» (см. в т. 18 наст. изд.).
Глуповское распутство
При жизни Салтыкова напечатано не было. Впервые — в журнале «Нива», 1910, № 9, стр. 162–174.
Сохранилось два автографа очерка: полный текст первоначальной редакции 1862 г. и начало поздней редакции, не ранее 1865 г., на бланке председателя Пензенской казенной палаты. Оба автографа — беловые рукописи, переходящие в черновые.
Сохранились также две корректуры: 1) полный текст очерка в гранках «Современника», 1862, № 5, с цензорскими исправлениями и вычерками и с резолюцией: «Запрещается печатать. Ст<атс> секр<етарь> Головнин, 27 апр<еля> 1862 г.»; 2) сокращенная редакция под измененным заглавием «Впереди» — в гранках «Современника», 1864, № 11–12.
В настоящем издании очерк печатается по тексту гранок «Современника», 1862, № 5, без учета цензурных изменений и сокращений.
«Глуповское распутство» Салтыков написал, по-видимому, сразу по окончании очерка «Глупов и глуповцы», в феврале 1862 г. Во всяком случае, 21 февраля очерк уже был завершен и выслан в редакцию «Современника» вместе с очерком «Каплуны» (см. об этом в письме Салтыкова к Некрасову от 21 февраля 1862 г.; см. также прим. к очеркам «Глупов и глуповцы» и «Каплуны»).
В рукописи первоначальной редакции, впервые изученной В. В. Гиппиусом, изложение истории «доброй барыни» Любови Александровны (именовавшейся прежде Марьей Александровной) начато было от лица Петрушки (Петра Иванова), который «оканчивал свою карьеру на каторге». После «историю своей юности» (стр. 212, строка 11 сверху) в указанной рукописи вычеркнуто:
«Эта история напоминает мне другую, рассказанную мне другим приятелем, бывшим дворовым человеком госпожи Ухоловой, Петром Ивановым, ныне благополучно оканчивающим свою карьеру на каторге.
— Молодой-то я, сударь, — рассказывал он мне, — такую в лице своем приятность имел, что наши бабы и девки от единого взгляда моего без остачи дурели. Полюбился я и барыне нашей, Марье Александровне. Кушает, бывало, за столом, а исподлобья все на меня взирает. И навалит она этого кушанья на тарелку стог стогом, немножко вилкой поворошит и
сдает мне почти нетронутое. А иногда в коридоре встретится или и в комнате, как никого нет, беспременно «Пьер!» скажет, и сама словно растеряется. Очень я эти ласки ее помню.
Вот только собралась она однажды в дорогу и меня с собой взяла.
Однако в изложении Петрушки трудно было дать психологическую характеристику барыни и сохранить авторскую иронию. Поэтому рассказ, начатый от первого лица, был зачеркнут с первых же строк и продолжался уже от имени автора.
В первоначальной редакции иначе излагалась развязка отношений Любови Александровны и Петрушки. Вместо «Любовь Александровна слушает… в солдаты Петрушеньку» (стр. 216, строка 6 сверху — стр. 216, строка 11 снизу) в рукописи было:
А начнет ему Любовь Александровна реприманд делать, — он на нее: много уж очень вы разговаривать стали. Однажды вышел на двор и для собственной своей забавы барынину кошечку велел собаками затравить: гак ее, голубушку, и разорвали на части. Любовь Александровна даже в лице изменилась.
— Подать подлеца Петрушку! — кричит.
Явился.
— Кто Машку собаками затравил?
— Я затравил.
— Как же ты смел, мерзавец ты этакий, барынину любимую кошечку затравить?
— Мерзавец-то кто-нибудь другой, а не я — это отдумать надо! А коли вы чем недовольны, пожалуйте пачпорт!
Так и присела на месте Любовь Александровна, услышав такие грубые слова. Сидит да только в окошечко поглядывает. И чего-чего она тем временем не передумала: и «подлец-то Петрушка!» и «ах! как бы он опять к этому пьянице, Доробинскому управляющему не уехал!» Словом сказать, все такое, что только может придумать чувствительная и расстроенная вдова.
И что дальше, то хуже и хуже. Попал он, наконец, в воровскую шайку, да и барыню туда же впутал. Он на большую дорогу с шайкой грабить выезжал, — ну, и она с ним. И грабили они таким манером лет шесть и капиталу пропасть нажили: у нас это в Глуповском уезде и дело было. И никак-таки не могли изловить их, потому наши глуповские ребята очень насчет этого просты. Соберут, это, облаву, загогочут, загагайкают, и все-то друг друга вперед поощряют. «А ну-ко, Иван! а ну-ко, Микита! чего дрожишь, дядя Ахрем!» — ну, ничего из этого и не выйдет! Потому, вор человек отчаянный: пожалуй, и из пистоли выпалит — это мы очень твердо помним!
Однако выискался такой дошлый исправник: изловил. Добрую барыню Любовь Александровну так-таки со всеми накраденными вещами и накрыл. Однако что ж бы вы думали — ведь оправила-таки она своего Петрушку! Все ведь мы, глуповцы, знаем, что он, то есть Петрушка-то, главный тут вор и есть, а сделать ничего не можем: так, подержали-подержали в остроге, да и пустили на все четыре стороны — не что поделаешь! А ее, нашу матушку, по городу на эшафоте возили: ничего… ехала!
Петрушка же здравствует и доднесь. Воровать перестал и записался в купцы…
Другой значительный вариант этой рукописи относится к сопоставлению психологии Любови Александровны с психологией глуповцев.
В этом варианте дается характеристика глуповского отношения к «утопиям» и к «постепенному историческому ходу». Здесь же едва ли не впервые формулируется салтыковская тема о власти над человеком «мелочей жизни».
Вместо: «была вдова расстроенная… всегда под руками» (стр. 216, строка 6 снизу — стр. 217, строка 23 сверху) в рукописи читаем:
была вдова чувствительная и даже несколько расстроенная, организмы же такого рода, как известно, бывают особенно чутки к восприятию впечатлений. С другой стороны, Любови Александровне наскучила ее ежедневная будничная жизнь, да и не могла не наскучить, потому что сплошь представляла собой повторение одних и тех же мелочных и сереньких явлений. Сплетни горничных и Надежды Ивановны, взаимные друг на друга доносы старосты и ключницы, еда и сон, и потом опять еда и опять сон — вот обычное, обязательное содержание этой жизни.
Раз исчерпавшись, раз опротивевши, оно уже не могло вызвать в душе ничего, кроме ожесточения, ничего, кроме упорного и непременного желания выйти из обычной колеи. Утверждают, будто мелочные и серенькие явления жизни обладают именно таким качеством, что охватывают душу человека всецело и безвозвратно, и что затем, как ни вертись, как ни выбивайся человек, чтоб выйти из очарованного круга, — не выйдет. Но это справедливо только отчасти. Мелочи жизни действительно очень цепки, но они только ограничивают горизонт мысли и желаний человеческих, а не убивают их. Мысль все-таки теплится, желания все-таки шевелятся, все-таки разжигают в организме вожделение, только средства выйти из очарованного круга представляются слишком бедные, только виды впереди мелькают какие-то всё туманные да сомнительные. Человек, погрязший в мелочах жизни, делается скуп на изобретательность, робок и ленив на подъем, и вот почему иногда кажется, что он вполне удовлетворился и ничего не хочет. Но он не удовлетворился; он так мало удовлетворился, что нередко с судорожною алчностью хватается за первый попадающийся ему на глаза предмет. «Господи! какая скука!» — думает, например, глуповский гражданин, который и вчера и третьего дня проводил время за картами и которому то же занятие предстоит и сегодня и завтра. Но не думайте, чтоб в нем не было вожделения идти дальше того положения, которое создано ему обстоятельствами. Нет; в то самое время, когда он жалуется на скуку, воображение рисует ему иную жизнь, иные образы… Конечно, он еще стоит на глуповской почве, конечно, и образы рисуются перед ним всё глуповские же, но в этом он уже не виноват, потому что освободиться от исторического гнета вообще не легко, а для глуповца и совсем невозможно. Бывали, разумеется, люди, которые и освобождались: взял да и наплевал на историю (французы, например), но эти люди у нас, в Глупове, называются фертами и служат предметом смеха и сожаления… Итак, глуповец не то чтобы не желал вовсе или не искал