ограничить и не выдавать истину идеальную за истину насущную.
Но ведь, таким образом, самая нелепая утопия должна быть признана законною? — возразит читатель. А почему же и нет? Ведь если она действительно нелепа, то не возбудит ни с чьей стороны сочувствия и упадет сама собой; следовательно, тут законность ее оправдывается ее безвредностью. Но в том-то и дело, что то, что нам кажется, по некоторым ходячим понятиям, нелепым, в сущности совсем не таково, и вот где причина того явления, что утопии встречают, в большей части случаев, весьма горячих приверженцев. За прямую нелепость мы часто считаем или ошибочность утопии, или то, что она недостаточно всестороння, то есть не отвечает всем разнообразным требованиям человеческой природы. Но в своей сущности, то есть в той односторонности, которую она выработала, она все-таки не только не фантастична, а непременно зиждется на основаниях совершенно прочных. Опять-таки: иначе она не встретила бы ни в ком сочувствия. Стало быть, дело разрешается просто: кажущаяся фантастичность идеала заключается в его односторонности; односторонность есть следствие недостаточности общего уровня знаний. Развитие и накопление этих последних может в пропорциональной мере развить и расширить идеал, исправить его подробности, но упразднить его совершенно не может, так как это значило бы упразднить самую общечеловеческую сущность, которая в основание его положена. Ясно, что те мнения, которые приписывают жизненным идеалам намерения, вносящие в жизнь разрушительное начало, суть мнения ограниченные; ясно, что люди, которые делают себя выразителями подобных мнений, суть люди нищие духом, которых умственный горизонт не заходит далее сегодняшнего дня.
Это одна сторона вопроса; другая сторона заключается в том: что ж это за ближайшие цели, которых обязана достигать человеческая деятельность? Разумеется, и здесь, как и в первом случае, основание одно и то же: свобода, но ведь, стало быть, это не та полная свобода, о которой хлопочет утопия, если практическая мысль человека непременно требует разделения человеческой деятельности на две части? В чем же заключается эта неполная, ограниченная свобода? Не в том ли именно, чтоб были устранены те препятствия, которые мешают человеку достигнуть полной свободы? Да, это так; свобода, об которой идет здесь речь, есть явление чисто отрицательное, не заключающее в себе никаких организующих начал; это просто устранение стеснений. Идеал в этом случае освещает путь обширный, почти безграничный, но самая человеческая деятельность, идущая по этому пути, является крайне умеренною и ни на шаг не отходит от вещей насущного мира. Эти два рода деятельности не только не противоречат друг другу, но взаимно пополняются: идеал является вполне практичным; практика представляется не жалким шатанием из стороны в сторону, не рядом бессвязных и праздных попыток, но целою системою, проникнутою одним идеалом.
Все это так; но за этим необходимо следует вопрос: какими способами и через кого действовать для достижения ближайших целей? Большинство робко и малоподвижно; такое убеждение горько, но тем не менее оно совершенно справедливо; происшествия прошедшего дня вполне убедили в том Веригина. Люди оскорбляются в самых близких и дорогих для них интересах, но разве они возмущаются этим? Конечно, возмущаются, но возмущаются, так сказать, непосредственно, не обобщая своего чувства, не возводя его на степень принципа. Подобное чувство отходчиво; оно легко тает по миновании беды и мере того, как изглаживаются матерьяльные признаки происшествия, их пробудившего. На это чувство рассчитывать почти нельзя; практика притупляет его и делает периодическое возобновление его обычною, почти незаметною принадлежностью жизни. Еще меньше можно рассчитывать на чувство, которое должны бы были возбуждать подобные оскорбления в окружающей среде, в той среде, которая не страдает непосредственно от самого акта оскорбления. Чему был свидетелем Веригин в эту ночь? Во время самого страшного насильства, какое только может вообразить человек, в каком отношении к нему был город? Город спал безмятежным сном; понятые исполняли свои обязанности с похвальною готовностью; никто не пошевельнул даже пальцем. Могут сказать, что город не мог предвидеть заранее ничего подобного, точно так как не может предвидеть заранее о наглом нападении шайки воров; по ведь когда в окно лезет вор и хозяин дома видит это, он кричит «караул!» — отчего же Клочьев не закричал? отчего он не сделал гвалта, не разбудил соседей, не дал отпора насильству? Не имел ли он убеждения, что подобные действия с его стороны будут бесполезны? Да, он имел это убеждение; Он знал, что если и проснутся обыватели, то будут только протирать глаза и креститься. Но если б он сделал это? если б он, и другой, и третий протестовали гласно против насилия? Конечно, он, Клочьев, мог бы погибнуть, но для другого шансов было бы уже более, для третьего еще более и т. д. Конечно, это было бы хорошо, но ведь этого нет, а нет этого, потому что никакая отдельная личность, которой деятельность еще не подчинена общим принципам, не имеет никакой охоты жертвовать собою в пользу принципа, которого не имеет. В этом случае она предпочитает действовать увертками и временными соглашениями, да и нельзя требовать, чтоб каждый человек был героем… Мало того, геройство есть явление ненормальное, свидетельствующее о запутанном настроении общества*. Надобно, чтоб протест был делом легким и уверенным, чтоб он опирался на общество, а для этого нужно, чтоб в обществе не было розни. Если общество исповедует, например, начало собственности, то как бы ни казалось оно ошибочно, все-таки надобно, чтоб общество его исповедовало действительно, а не оконечностями только языка. Хуже всего, если общество ничего не признает, или признает только произвол и право сильного.
Да; с этой стороны надежда плоха, но что ж остается?
Что такое тайное общество? Может ли оно, и в какой мере может действовать? Что оно может действовать, — это очевидно, потому что и всякий отдельный человек имеет возможность действовать в смысле распространения своих личных убеждений, но очевидно также, что это действие медленное, окруженное со всех сторон препятствиями, которые тем значительнее, что самые действия общества облечены тайною. Следовательно, в практическом смысле, результаты, получаемые тайным обществом, ничтожны — в чем же смысл подобного явления? Не в том ли, что оно воспитывает людей, что оно служит сохранению идеи свободы в ее чистоте и неиспорченности? Пожалуй. Но в таком случае, каких же, собственно, людей должно связывать собой подобное общество? Очевидно, людей, связанных между собою совершенною одинаковостью убеждений, одинаковостью идеалов. Веригин вспомнил тут, что и он принадлежит к кружку, носящему все признаки такого общества, и вдруг почувствовал, что словно холод охватил все его существо. Господи! да что же там и кто там? В первый раз еще задавал он себе этот вопрос и мог его разрешить только тем, что там «хорошие» люди. Но что же, если сущность этих людей или, по крайней мере, некоторых из них заключается единственно в неопределенных стремлениях и честном желании чего-то лучшего? Ведь эти стремления так скоро удовлетворяются, эти желания так удобно и легко примиряются при первой незначительной уступке?..
Веригин до того был взволнован этим наплывом мыслей, что положительно почувствовал себя неспособным заснуть. Он встал с постели, оделся и пошел бродить по городу. Но его инстинктивно влекло все в ту же сторону, все к тому же дому, где, так невольно и неожиданно, разыгралось для него какое-то неясное начало будущей драмы.
Уже светало; утренняя свежесть воздуха действовала успокоительно. Веригин уже подходил к дому Клочьевых, как его остановило следующее обстоятельство. Прямо перед домом, на улице, кричал и буянил какой-то человек; знакомый Веригину приказчик его уговаривал.
Тени
Драматическая сатира в > действиях
Действие I
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Петр Сергеич Клаверов, молодой человек лет 30, но уже в чинах и занимает значительное место; физиономия преждевременно состарившаяся, волоса и бакены с проседью, на голове небольшая лысина.
Николай Дмитрич Бобырев, молодой человек, товарищ Клаверова по школе. Прибыл в Петербург из провинции, где состоит на службе, в качестве товарища кого-то или чего-то. Одет весьма чисто, хотя от моды и отстал.
Павел Николаич Набойкин, товарищ Клаверова по школе, служащий у него под начальством; молодой человек благородной наружности, одевается щегольски.
Иван Михеич Свистиков, пожилой господин, служащий под начальством Клаверова; высокого роста, широк в плечах; в присутствии Клаверова ходит в виде наклоненной линии и приподнимаясь на носки; исполняет у Клаверова должность домашнего буффа.
Князь Тараканов, молодой человек, племянник начальника Клаверова.
Нарукавников, молодой человек, сын откупщика.
Театр представляет кабинет Клаверова. Боком к зрителям, слева письменный стол с грудами наваленных на нем бумаг, в глубине сцены другой письменный стол, пустой, направо низенький оттоман; по стенам развешано множество фотографических портретов, мягкая мебель расставлена по комнате в беспорядке; входная дверь направо, а налево во внутренние комнаты. При открытии занавеса Свистиков стоит у входной двери, в вицсюртуке и с портфелем под мышкой, Бобырев только что вошел; он во фраке и в палевых перчатках.
Сцена I
Свистиков и Бобырев.
Бобырев (Свистикову). Мне сказали, что Клаверов в кабинете?
Свистиков. Генерал-с*? Они там. (Указывает на дверь, ведущую во внутренние комнаты.) Сегодня у его превосходительства доклада не будет-с: один я-с. Да вы кто такие? (Осматривает его.)
Бобырев. А вы кто такие?
Свистиков. Я ихний чиновник-с.
Бобырев. А я ихний товарищ по школе. Скажите, пожалуйста, у Клаверова очень много занятий?
Свистиков. То есть теперь-с?
Бобырев. Нет, вообще?
Свистиков. Как же-с, как же-с. У нас одних входящих тысяч пятнадцать через их руки перейдет. Машина изрядная-с!
Бобырев. Да, честь и слава Клаверову: достиг-таки! Приятно иметь такого товарища по школе!
Свистиков. Это точно-с. Впрочем, позвольте вам доложить, что в генеральском чине узы товарищества… не то чтобы совсем ослабевают, а больше как бы в туманном виде представляются. Не смею, конечно, утверждать, а, ей-богу, так-с!
Бобырев. А разве Клаверов… тово?
Свистиков. Помилуйте… как же это можно-с!
Бобырев. Однако…
Свистиков. Нет-с… как же это можно-с? Известно, особа с характером, а впрочем, ничего!
Бобырев. Я так давно расстался с ним, что, право, не знаю… Скажите, вы близко знаете Клаверова?
Свистиков. Помилуйте, каждое утро-с… И по квартире, и все такое…
Бобырев. Так Клаверов… тово?
Свистиков. То есть он не то чтобы очень «тово», а есть-таки малая толика… позволите быть с вами откровенным?
Бобырев. Сделайте милость.
Свистиков. Вот вы изволите их Клаверовым называть, ну, а мы, признаться, и от фамилии-то этой отвыкли, всё ваше превосходительство, да господин директор!.. даже и мысль-то словно не дерзает назвать иначе.
Бобырев. Вот как!
Свистиков. А то как же-с. Ну, опять возьмем, к примеру, и то: изволили вы пожаловать к его превосходительству — и прямо в кабинет!
Бобырев.’Вы, стало быть, думаете, что лучше было бы обождать в передней?
Свистиков. Не лишнее-с. Оно конечно, генерал, как старого товарища, примут вас благосклонно, однако им и за всем