благодарности. Но для того, чтобы она достигала своей высокой цели, для того, чтобы устранить из ее решений характер случайности, я полагал бы: цензоров, во время исполнения ими обязанностей, запирать на ключ.
Московские песни об искушениях и невинности
I
Не искушай ты меня!
И без того я уж слаб!
Ласку всем сердцем ценя,
Я и без денег твой раб!
Не искушай же меня!
И без того уж я слаб!
Если ж ты хочешь помочь,
Хочешь субсидию дать,
Не искушай ты меня!
И без того я уж слаб!
Днем как-то совестно мне,
Днем «Современник» не спит!
Стыдно мне! весь я в огне,
Сребреник руки палит!
Не искушай ты меня!
И без того я уж слаб!
Не искушай ты меня!
И без того я уж слаб!
Преданной полн сулемы,
Ты ж принесешь капитал,
И обменяемся мы…
Ты ж принеси капитал!
И разбежимся сейчас…
Будем бежать до утра!
Только боюсь я как раз —
Ну, как в кармане дыра!
Ты ж принеси капитал!
Что, если эта дыра?
Что, если сей капитал?
Буду искать до утра,
Не поручусь, чтоб сыскал!
Ты ж принеси капитал!
Ты согласишься ль тогда
Мне возвратить мой покой?
Или же молвишь мне: да!
Брат! не надуешь дырой!
Брат! не надуешь дырой
Хоть и с дырой, а все пой!
II
Гимн публицистов
Мы говорили: мы согласны,
Но надо ж нас и поддержать!
Теперь уж дни не так-то ясны!
Продукты стали дорожать!
Нам говорили: вы прекрасны,
И мы не прочь вас награждать;
Не пропадет ваш труд напрасно,
Но сколько ж дать? но сколько ж дать?
Мы говорили: мы довольны
Крупицей малой от стола,
Не для красы, а для тепла!
Нам говорили: это больно!
Боимся мы, чтобы невольно,
С своей хламидою нагольной,
Она в трущобу не зашла!
Мы говорили: публицисту,
Чтобы не спали телеса,
Не много нужно: воду чисту
Нет спора, яры нигилисты,
Свирепы, страх, их голоса!
Они здоровы, мускулисты,
Но нам помогут небеса!
Нам говорили: силы неба
Но воин, съев краюшку хлеба,
Всегда ходчее в бой течет!
И если с вами, дети Феба,
Не говорите нам: тебе бы
Мы говорили: так позвольте
Нам предварительно пропеть,
И если скверно, так увольте:
Мы всё готовы претерпеть!
Нам говорили: ну, извольте!
Мальчишкам наглым не мирвольте:
Остались пробою довольны,
Заметили кой-что не так,
Пожаловали четвертак!
И с этих пор, в хламиде скверной,
Не скрывшей даже наготы,
Стоим мы крепко, служим верно,
Поем сподряд все страмоты!
III
Страшно! нет голоса больше умильного!
Ясность души промотал!
Встанет Грановский из плена могильного,
Спросит: где взял капитал?
Целую ночь в болтовне провожаючи,
Я с бюрократами пил!
И невзначай им невинность, играючи,
Кажется, я подарил!
Слабое сердце пленилось манерами,
Ядом французских речей,
Голосом ласковым, строгими мерами…
Не устоять — хоть убей!
Страшно! что̀, если connubio[71] мрачное
Встретит ли почву готовую, злачную
Иль без следа пропадет?
Что-то случится? Антихриста ль злобного,
Иль эфиопа рожу?
Или Л…ва злого, трехпробного?..*
Весь-то дрожу я, дрожу!
IV
Грежу даже у обедни:
Унесут мой капитал!
С страшной клятвой, что последний,
Поддержать чтоб мой журнал,
Подарил мне генерал!
И болтлив же я не в меру!
Даже детям рассказал,
Что всем прочим для примеру
Получил я капитал!
Капитал тот, что на веру,
За прекрасную манеру,
За прекрасный мой журнал
Подарил мне генерал!
И шептал он мне, вручая*:
Сохрани сей капитал,
В нем таится сила злая,
Хоть объемом он и мал!
И субсидией играя,
Ты ее не проиграл!
Так шептал мне генерал…
И, изрыгнувши проклятье,
Мелочь на пол он бросал…
Вздумал руку лобызать я —
Уж плевал же он! плевал!
Но успел поцеловать я,
Хоть изгадил он мне платье!
«Я не думал, чтоб ты взял!»
Так, сквозь слезы, он шептал!
С той поры, взыграв душою,
Я на карты не взирал;
Мучим преданностью злою,
Обкормлю всех сулемою!
Восклицал я (что ж, не скрою),
Спи спокойно, генерал!
Но наказан я ужасно!
Я того не рассчитал:
Не могу же я всечасно
Отойти — боюсь, опасно!
Не предвидел, чтоб так страстно
Взор домашних проницал
Всюду, где бы я ни клал
Подаренный капитал!
И с тех пор всё страх да бредни!
Грежу даже у обедни:
Унесут мой капитал!
С страшной клятвой, что последний,
Поддержать чтоб мой журнал,
Подарил мне генерал!
Неблаговонный анекдот о г. Юркевиче, или Искание розы без шипов
Недавно московские газеты оповестили о необыкновенном происшествии, случившемся в столичном городе Москве. Героем происшествия был г. профессор философии, Юркевич, жертвою его — неизвестный материалист. Известно, что нынешним постом г. Юркевич предположил себе прочесть московской публике популярный курс философии; известно также, что в этих лекциях он преимущественно казнит материалистов и приводит в неописанный восторг всех прихожан Николы Явленного, Спиридония, Старого Вознесения и т. д. Причину этих восторгов разъяснить совсем не трудно. Нынче в Москве вовсе нет хороших певчих да нет интересных служителей, как прежде бывало, что иное слово проглотит, а другое протянет, или выйдет к народу и в то же время обращается к дамам посредством французского диалекта; следовательно, прежние увеселения сделались скучными. Все это заменил теперь отчасти г. Юркевич своими философскими лекциями, отчасти г. Лонгинов своими представлениями чревовещания и восточной магии в Обществе любителей русской словесности*: понятно, что все это должно казаться московской публике charmant[72], хотя некоторые старики и толкуют себе втихомолку, что у Семиона Столпника все-таки не в пример благолепнее бывало. Несмотря, однако ж, на общее увлечение лекциями г. Юркевича, нашлись и недовольные ими. Московские газеты удостоверяют*, что эти недовольные суть те самые материалисты, которых г. Юркевич, на живописном и несколько простодушном своем языке, называет «безголовыми»; я же, с своей стороны, подозреваю, что это чуть ли не те вздыхающие о Семионе Столпнике старички, которые на сей раз переоделись материалистами. Как бы то ни было, но один из этих «безголовых» баловников написал к г. Юркевичу письмо, в котором угрожал ему, если он будет продолжать нападки на Бюхнера, подвергнуть его освистанию.
Так рассказывают об этом деле М. Н. Лонгинов и И. С. Аксаков. В публике, по прочтении их статей, остается впечатление, что г. Юркевич — нечто вроде русского Наполеона III, учреждающего государственный наряд, а неизвестный материалист (или старичок, переодевшийся материалистом) — нечто вроде Орсини, государственный наряд ниспровергающего.
Но не так передает дело какой-то москвич, написавший об этом происшествии статью в «Очерках», блаженной памяти*. Он говорит, что 9 марта г. Юркевич, взойдя на кафедру, объявил, что хотел было читать о чувствах, но на днях получил несколько анонимных писем, на которых считает не лишним остановиться. Отрывки из одного письма он действительно прочитал тут же, а из отрывков этих явствовало, что неизвестный не удовлетворен доказательствами профессора против материализма; что профессор не был в состоянии, например, объяснить, почему имеющие поврежденный мозг не мыслят и почему в то же время новорожденные дети, одаренные мозгом, также не могут, однако ж, мыслить. В заключение неизвестный выражал надежду, что г. Юркевич прекратит чтение своих лекций, так как, при подобной слабости доказательств, он может возбудить неудовольствие слушателей, которое, пожалуй, выразится и свистками. Через несколько времени неизвестный напечатал свое письмо к г. Юркевичу; содержание письма действительно согласно с показаниями статьи в «Очерках». В письме говорилось г. Юркевичу: «В ваших лекциях много лжетолкований и нелепостей, для опровержения коих нужно столько же лекций. Чем можете вы оправдать хоть сколько-нибудь ваши цинические отзывы о материалистах? Ничем. Если и материалисты ошибаются, то и вы не свободны от ошибок. Потому имею честь предупредить вас, м. г., если в следующих лекциях вы не оставите цинизм, не будете с достоинством относиться к материалистам, то услышите уже не шиканье, а свистки».
Понятно, что это письмо должно было огорчить г. Юркевича, и вопрос заключается только в том, как должно было выразиться у него это огорчение. Если б он заплакал — он показал бы себя чувствительным человеком, но не философом; если б он принялся опровергать «неизвестного» — он выказал бы недостаток душевной стойкости, которая именно в том и состоит, чтобы оставлять возражения без ответа; если б он вздумал издеваться над анонимным письмом — он опять-таки показал бы себя свистуном, но не философом. Одним словом, г. Юркевичу необходимо было поступить как философу — он так и поступил. То есть он повторил публике зады, а того, почему люди, имеющие поврежденный мозг, не мыслят, а только ругаются, все-таки не доказал и, в досаде на самого себя, назвал Бюхнера глупцом… И затем, продолжает корреспондент «Очерков», свернув читанное им письмо и кладя его в карман, он с улыбкою прибавил, обращаясь к публике: «А из письма этого я вправе сделать такое употребление, какое найду пригодным». Эти слова, прибавляет корреспондент, сказанные в присутствии почти полной аудитории, в которой находилось более 1/3 дам и девиц, к удивлению нашему, получили одобрения: посыпались аплодисменты, и увы! аплодировал усердным образом даже редактор одной почтенной газеты московской*.
Есть речи — значенье*
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно…
Таким именно значеньем полна приведенная нами речь г. профессора. Для разъяснения этих таинственных слов необходимо было бы знать, на каком языке, на «языке ли физиологов или психологов» произнес г. Юркевич эти слова, и потом сделал ли он, произнося их, какой-нибудь соответственный жест, то есть приблизил ли руку к желудку (в знак того, что страдает чревным недугом), или откинул ее как-нибудь назад. Корреспондент «Очерков» об этом умалчивает, но, вероятно, мы скоро будем свидетелями страстной и оживленной полемики по этому предмету. «Наше время» будет доказывать, что сделал («Наше время» эти жесты любит), и, следовательно, произнес слова на языке физиологов; «День» будет ссылаться на очевидца, что не сделал («День» целомудрен) и что слова сказаны на языке психологов; «Московские ведомости» будут колебаться между целомудрием и тайною мыслью: «А ведь хорошо, что он это сделал!»; «Русский вестник» будет убеждать, что ничего в том необыкновенного нет, что сделал, что это вообще жест, свойственный всякому философу, и что слова сказаны на языке физиологов и психологов вместе.
Я, признаюсь заранее, держу в этом случае сторону того мнения, которое имеет выразить «Наше время». Во-первых, в таком деле нет судьи более компетентного, как этот почтенный журнал, а во-вторых, мне прежде всего представляется вопрос: если бы г. Юркевич не делал жеста и говорил на языке психологов, то с какой же стати московская публика осыпала бы его такими восторженными рукоплесканиями? с какой стати дамы, даже дамы приняли бы участие в этом спиритуалистическом торжестве?[73]
Что московские дамы впечатлительны, в этом я имел случай убедиться лично, присутствуя на одной из лекций г. Юркевича, которую он посвятил толкованию снов. Покуда он объяснял, что «сознание, в этом разе, носится на