и ничего другого не получал. Это были поистине самые нелепые из всех возможных праздников.
Относительно масс акт сближения можно назвать фактом уже совершившимся; он совершился в ту самую минуту, когда они получили возможность сказать: у нас точно так же есть свое дело, как и у вас свое. Это обладание «своим делом» удивительно как приравнивает, а следовательно, и сближает людей. Оно переносит взаимные их отношения с почвы качественной на почву количественную и установляет различие между людьми не в абстрактных и всегда произвольных понятиях, а в той наглядной разнице, которая существует между большою и малою величинами. Сверх того, оно имеет и то преимущество, что полагает конец патриархальности, хотя — увы! — не истребляет ее происков, которые успевают отыскать для себя новую форму. Что стремления по части «сближений» суть, порождение и продолжение понятия о патриархальности — в этом нельзя усумниться ни на минуту, потому что ничем иным и объяснить их нельзя. Как в том, так и в другом понятии резко бросается в глаза несвободность одной из сторон. По-видимому, нет акта более свободного, как акт сближения, но попробуйте, при данной обстановке, осуществить этот акт на деле, и вы сейчас же увидите, что тут не единицы прикладываются к сотням, а совершенно наоборот. Приблизьте мысленно эти сотни и тысячи к раскрывающим им объятия единицам, и вы не успеете очнуться, как у вас вместо сближения окажется патриархальность. Да и какая патриархальность! очищенная, осмысленная, искушенная опытом.
К стр. 280–281, после абзаца «Источник подобных настояний…», вместо слов «Представление о зле <…> предотвратить возобновление зла…»:
Стало быть, повторяем: сущность дела должна заключаться не в тех мелочах и подробностях зла, которых невольными орудиями были Петры и Иваны, а в зле общем.
«Rien appris, rien oublié»[244], — говорили о французах-эмигрантах, возвратившихся во Францию вместе с Бурбонами, и говорили справедливо, потому что эмигранты представляли собой ничтожную горсть людей, сборище единиц, слишком мало связанных с интересами страны, чтобы ради их пожертвовать лично претерпенными в прошедшем невзгодами. Они ничего не забыли именно для того, чтобы ничему не научиться; их девизом было: après moi le déluge[245], потому что их роль была слишком эфемерна и скоротечна, чтоб сделать предусмотрительность неизбежным ее основанием. Совсем в другом виде представляется тот же вопрос относительно масс: массы вечны и потому предусмотрительны; они не должны забывать не для того, чтобы ничему не научиться, а именно для того, чтобы чему-нибудь научиться.
Недостаточно, что зло прошло; оно не должно повторяться. Вопрос не в том, что есть необходимость озлобляться и кипеть при напоминании канувшего в вечность зла, а в тон, чтобы на будущее время предотвратить его возобновление.
К стр. 281, после абзаца «Из всего сказанного выше…»:
Эта, столь восхваляемая ныне, способность забывать невольно переносит нас к недавним временам, когда в русском народе открывались и превозносились другие, не менее великолепные свойства: смирение и покорливость. На этих свойствах нашли возможным построить не только историю нашего прошлого, но и предполагаемое развитие будущего. Какие выводы можно надеяться получить из смирения, кроме неустойчивости, непредусмотрительности и рабской ненаходчивости в такие минуты, когда нужно выставить вперед не страдательность, а предприимчивость? Тем не менее выискивались легкомысленные люди, которые мечтали победить мир покорностью. Эти люди, которые и доныне очень много толкуют о народе и народности, в сущности ни к чему другому не приходят, кроме предъявления мысли об устройстве интересов меньшинства. В этом заключена затаенная мысль всех их туманных и трудновразумительных теорий; это же составляет и действительную практику их жизни. Конечно, не могут же они серьезно думать, что народ будет очень счастлив, если его наделят качествами, которые составляют достоинство только в прирученном животном, — из-за чего же они бьются, навязывая их ему? Очевидно, что тут не без задней мысли. И действительно, как ни мало развито наше общественное мнение, но оно поняло, что такого рода пропаганда смирения, забвения и сближения делается неспроста. И, в доказательство своего несогласия, оно шлет упомянутым легкомысленным людям свое полное равнодушие к делу, несмотря на их беспрерывные заигрыванья с народом и народностью.
Нет зрелища более тяжелого и возмутительного, как зрелище человека, который не только сознает свою неспособность, но ещё поощряет себя к неспособности и делает из нее для себя предмет панегирика…
К стр. 287, после абзаца «Возвращаются сконфуженные ходоки домой…»:
Когда-то было совершенно справедливо сказано, что в развитии государственного быта замечаются три периода: первый — в котором удобнее общее пользование землею; второй — в котором такое пользование признается неудобным, и третий — в котором оно вновь становится необходимостью. Но дело в том, что наши крестьяне именно находятся в том переходном положении, которое характеризует второй период; они вышли из периода общины бессознательной и не вступили в период общины сознательной. В настоящее время община не только связывает крестьянское сословие, не только служит препятствием какому бы то ни было прогрессу, но положительно представляется лишь удобнейшим поприщем для всевозможных воздействий. Ограждает (в ограждении ее существенная цель) она очень мало, так мало, что не было даже примеров, чтобы община когда-нибудь устояла в своих домогательствах, а связывает, напротив того, очень много. Возьмем хотя тот пример, о котором идет в настоящее время речь: преследование какого ни на есть интереса. Со стороны частного лица подобное преследование даже в глазах самого нелепого историографа не кажется ничем необыкновенным и подлежит если не удовлетворению, то, во всяком случае, разрешению; но преследование интереса со стороны общины непременно окажется бунтом, скопом, заговором. Общинное движение влияет на историографов панически; даже недоимка — и та перестает быть просто недоимкой, а принимает вид возмущения.
«Письмо осьмое» посвящено теме о «равнодушии провинции даже к тем интересам, которые ей всего более близки», — к интересам земским, к вопросам самоуправления. В практике только что учрежденных «всесословных» земств Салтыков усматривает крепостнические тенденции, заботы «приписать» поместное дворянство «во главу», вместо подлинной озабоченности материальным и духовным прогрессом края и насущными политическими задачами самоуправления.
Разработка этих тем ведется в полемике с сочинениями «сведущих людей» — дворянских публицистов, принимавших непосредственное участие в деятельности земств. Из подобных сочинений названа брошюра Кошелева «Голос из земства» (вып. I, М. 1869)[246], но, очевидно, учитываются также выводы книги Н. А. Корфа «Земский вопрос» (СПб. 1867), статей его и Н. Колюпанова, постоянно печатавшихся в «Вестн. Европы»[247], многочисленных выступлений в печати кн. А. И. Васильчикова (его программа развития земских учреждений развернута в книге «О самоуправлении», СПб. 1869), Ю. Ф. Самарина[248] и др. Общей для этих сочинений была защита земства от все более жесткого давления администрации и от наступления крепостников-реакционеров. Последние требовали ограничить выборное начало высоким имущественным цензом, ввести безвозмездность земской службы и поземельное представительство помимо выборов, что совершенно подчинило бы земские учреждения крупнопоместному дворянству. Вместе с тем проблемы местного самоуправления рассматривались названными авторами с политически консервативных позиций, ими постоянно делались оговорки о местных, узкохозяйственных, а не политических задачах земства, о совместимости самоуправления и «самой централизованной формы правления», то есть самодержавия.
Брошюра Кошелева взята Салтыковым как характерное выражение этой системы взглядов. Во всех ее частях просвечивает мысль о неподготовленности провинции к самоуправлению и о необходимости «самоограничения», о благодетельности дворянского главенства в земстве. Полемика с Кошелевым — это полемика с программой земского дворянского либерализма в целом, независимо от оттенков в позициях отдельных его идеологов[249];
Особенно «вредны», с точки зрения писателя, демагогические излияния земцев о «сближении сословий». Взгляд Салтыкова по вопросу о «сближении» с 1861 г., когда он видел в этом лозунге «известную пользу», претерпел значительную эволюцию по мере того, как обнаруживалась бессодержательность подобных призывов дворянской публицистики. Развивая в «Письме осьмом» полемические мысли своих статей 1863 г., Салтыков обнажает за пустозвонной болтовней «земцев» о «сближении» с народом крепостнические тенденции, развившиеся внутри новых «всесословных» учреждений. Без подлинного равноправия народа призывы к крестьянам «соединяться» означают практически увековечение их «покорливости» и возвращение к патриархальному гнету.
В связи с этим сатирик вновь развивает свою концепцию крепостничества как «зла исторического», «разлитого в целом порядке вещей», глубоко проникшего «в умы и чувствования» людей, а не только материально-юридической, «крепостной» зависимости крестьянина от помещика. «Забывчивость» при сложившихся исторических обстоятельствах означала бы отказ масс от борьбы против своих угнетателей. Вместе с тем Салтыков разъясняет, что призывает не к личной «ненависти», не к мести отдельным помещикам — «Петрам или Иванам», а к «осмотрительности и осторожности» — то есть к бдительности против реставраторских происков реакции, к последовательной и неуклонной борьбе демократических сил нации против всех проявлений крепостничества в пореформенной жизни. В частности, рассказ «о примерном бунте» в финале «письма» должен был показать, как далеко еще пореформенной России до подлинной «крестьянской правоспособности».
Освобождение жизни от «нестерпимой рутины» произвола, привилегий, регламентации — первейшее требование прогресса страны для Салтыкова, но это в его понимании — лишь начальный шаг к подлинному идеалу «нормального общества», с «более равномерным распределением прав и благ», то есть к социалистическому обществу.
«Письмо» было положительно оценено критиком С. Г. Герцо-Виноградским. В обзоре августовской и сентябрьской книжек «Отеч. записок», напечатанном в «Новоросс. телеграфе», 1869, № 219, 29 октября, он писал в связи с «Письмом осьмым» об умении Салтыкова «указать на самый корень зла, кроющегося в том или другом порядке» (стр. 1).
Сведущие люди — официальный термин, первоначально фигурировавший в Положении о Государственном совете, департаментам которого было предоставлено право приглашать к совещанию посторонних лиц, наиболее осведомленных в фактической стороне рассматриваемого вопроса. Первым опытом гласного привлечения «сведущих людей» к обсуждению законопроектов было приглашение в 1859 г. в Редакционные комиссии по подготовке крестьянской реформы в качестве членов-экспертов «опытных помещиков» — крупных землевладельцев, в том числе нескольких предводителей дворянства. В 1863 г. проект земской реформы рассматривался в соединенных департаментах законов и государственной экономии также с участием «сведущих людей» — ими оказались, в частности, предводители дворянства столичных губерний, городские головы столиц и т. п.
Пункт первый — сознание в неподготовленности. — Одно из положений статьи Кошелева «О земских собраниях» (см. «Голос из земства», стр. 2).
«Ограниченность круга нашей деятельности <…> залог ее прочности». — Краткое изложение мысли Кошелева (см. «Голос из земства», стр. 2). С подобными утверждениями выступал также Кавелин («По поводу губернских и уездных земских учреждений». — СПб. вед., 1864, № 53, 7 марта, стр. 207. Ср.: К. Д. Кавелин. Собр. соч., т. II, СПб. 1898, стлб. 754).
…опасностью раскидаться и растеряться? — Кроме Кошелева («Голос из земства», стр. 2), на которого прямо указывалось в тексте ОЗ, это же утверждал, например, Кавелин в