только не мечется в либеральной горячке, не только не требует лечения посредством ежовых рукавиц, но даже относится к этому лечению не без изумления, хотя и принимает его без ропота. Кажется, этого последнего факта одного уже чересчур достаточно, чтоб опровергнуть какую угодно систему доказательств в пользу появления дантистов* и ненавистников. И между тем несомненно, что эти дантисты и ненавистники существуют и даже сознают себя призванными к чему-то высшему. Что̀ за притча сия?
Чтобы понять, ка̀к трудно и ка̀к необходимо разрешить эту загадку, потрудитесь, читатель, из мира интересов общественности перенестись мыслью в тот тесный мир, в котором замыкаются ваши частные интересы. Предположите, что вы задумали предприятие, которое не может быть приведено к концу одними личными вашими усилиями, а требует сотрудничества многих других лиц. К кому вы прежде всего обратитесь? не к тем ли, которые относятся к вашему предприятию сочувственно? не к тем ли, которые обладают надлежащею суммой способностей и сил, необходимых для успеха вашего дела? не к тем ли, наконец, которых вы, во всяком случае, не имеете повода заподозрить в лукавстве или в намерении подкопаться под вас? Да̀, конечно, к ним, к этим способным и сочувствующим людям, вы и обратитесь; этого требует и здравый смысл, и прямая ваша выгода. Закон, направляющий в этом случае ваши движения, до такой степени непроизволен, что, если вы, например, затеваете дело хорошее, то избираете для него и сотрудников хороших, а ежели затеваете дело дрянное, или, лучше сказать, не дело, а только изворот, то и деятелей для него избираете изворотливых, а отчасти и гнусных.
Все это до такой степени очевидно, общепонятно и общепринято, что нет угла в целом мире, где какое-нибудь дело делалось бы иначе как при содействии людей, его понимающих, ему сочувствующих и к нему подготовленных. И вдруг, однако ж, оказывается, что существуют такие сферы человеческой деятельности, где теория самоедства признается не только полезною, но даже необходимою!
Не правда ли, что мы имели полное основание назвать такое положение загадочным?
Но ежели известное явление не подходит ни под какое логическое объяснение, то из этого следует, что для раскрытия его необходимо прибегнуть к путям неестественным. Так мы и сделаем.
Если бы у ненавистников не было за душой ничего, кроме ненавистничества, то дело кончилось бы тем, что они пожрали бы друг друга и сами себя, и, таким образом, вопрос о достославной их деятельности вскоре упразднился бы сам собою. Однако ж деятельность эта продолжается и заставляет предполагать, что тут примешались кой-какие другие данные, которые, в глазах поверхностного наблюдателя, смягчают самое ненавистничество и позволяют взирать на него без негодования. Данные эти, как увидим ниже, чисто внешнего свойства и имеют весьма слабое отношение к сущности 19 февраля; но так как у нас внешность и до сих пор еще всегда на первом плане, то нет ничего удивительного, что тление, которое за нею стоит, ускользает от анализа неопытного и неискусного большинства.
Первое преимущество, которое ненавистник охотно выставляет вперед, — это приличная и, так сказать, дисциплинированная внешность. И действительно, взирая на открытое и розовое лицо какого-нибудь ненавистника, вслушиваясь в его умеренно-пошловатую речь, весь смысл которой резюмируется словами: «как прикажете?», видя этот учтивый нос и эти ласковые, слегка закатывающиеся глаза, которые, кажется, так и говорят: «навек я твой и даже больше!», всматриваясь в его плавную, преданно-спешащую походку, в его мягкий, несколько бесцветный жест и не усматривая притом в положении его тела ничего, кроме благодарно-устремляющегося и готовно дерзающего, — вам даже в голову не придет сказать: «Вот человек, у которого в сердце завелось уксусное гнездо, у которого в голове засела каверза, у которого внутренности поражены гноящимися струпьями!» Напротив того, вы скажете: «вот обворожительный малый, который отлично владеет французским диалектом и у которого притом из всех пор сочится пот готовности и признательности!» И, однажды сказав себе это, вы непременно почувствуете к этому человеку влечение и начнете относиться к нему с упорным пристрастием. Неразвитость его вы назовете наивностью, невежество — простодушием, незнание дела — неопытностью; даже в его лукавстве вы будете видеть не то вредное качество, которое и в животных низшего разряда возбуждает отвращение, а милую изобретательность не очень обширного, но благонамеренно направленного ума. Вы не заметите ни той судороги, которая по временам мгновенно пробегает по его лицу, ни тех подергиваний, ни того воздымания ноздрей, в которых собственно и заключается ключ к его сердцу. Перед вами только человек с мягкими, смеющимися глазками, с устремленным вперед корпусом, одним словом, человек, которого можно и намотать на клубок, и опять размотать — как угодно! Не клад ли такой субъект! И возможно ли сравнить его с теми угрюмыми личностями, которые не только не устремляются, но даже как будто назад опрокидываются? Нет, ни сравнить, ни променять ни на что подобное невозможно — это ясно как день. Это тем более ясно, что каверзы, которые выкидывает очаровательный ненавистник, совершаются не на глазах ваших, а там, за кулисами, на каком-то заднем дворе…
И вот, благодаря грациозным манерам, прах, простой и ничтожнейший прах, столбом кружится по градам и весям любезного отечества, залепляя глаза и носы изумленным обывателям!
Другой факт, на который сильно упирают ненавистники и которым они в особенности отводят глаза, заключается в буквальном соблюдении обрядной части 19 февраля. Насчет обрядов ненавистник просто лев; и ему тем легче геройствовать на этом поприще, что самое понимание его не идет дальше обряда, что все воспитание его исключительно основано на обряде и что у него пропасть свободного времени, избыток которого позволяет ему следить за обрядом с пунктуальностью изумительною. Мундиры, парады, обеды, молебны — вот почва, на которой твердо стоит ненавистник, и плохо придется тому, кого проницательный взор его усмотрит на этой почве небрежным или неисправным. Нужды нет, что тут же, в этом самом мундире, ненавистник измышляет пакость тому самому делу, в пользу которого он парадно вырядился, — повторяем: эта пакость совершится за кулисами, на заднем дворе, на сцене же будут красоваться все внешние признаки преданности делу, на сцене будет обряд, а много ли найдется людей, которые сумеют отличить обряд от сущности? Итак: горе тому, кто оплошал в мундирный день! горе тому, кто в день сей страдал головною болью или коликами! горе тому, кто просто позабыл о происходящем торжестве, а усмотрен был во время оного гуляющим! Тысячи обвинений, одно другого нелепее, одно другого зловреднее, посыплются на его голову и ежели не поразят окончательно, то навредят и нагадят настолько, что человеку опротивеет не только провинция, но и самая деятельность, на которую он в ней осужден.*
Да̀; вот и дрянные, по-видимому, людишки, а подите-ка, уберегитесь от их белых, поганых зубов!* устойте-ка против их козней, несмотря на явную нелепость и глупость последних!
Читателю петербургскому все эти неудобства и каверзы провинциальной жизни могут показаться паршивыми дрязгами — не больше. Многого из них он не поймет, о многом скажет, что все это дела, не стоящие плевка. Конечно, с своей точки зрения, петербургский читатель будет прав; но представьте себя, так сказать, водворенным среди этих паршивостей, представьте, что вы вошли в тучу комаров, которые и жужжанием и жалением до того одолевают вас, что даже парализируют самую вашу мысль, — как отнесетесь вы к подобному положению? Прибегнете ли вы к тем высшим соображениям, в виду которых это положение не стоит плевка? Назовете ли его именем дрязгов… Да̀, это действительно не больше как дрязги, но потому-то именно они так больно и влияют на человека, что уж чересчур паршивы. Смириться перед ними — нет резона; уединиться среди их — тем дряннее и омерзительнее встанет перед вами картина этой властной и торжествующей паршивости. Одним словом, для провинции это вопрос совсем не пустой, а вполне жизненный и совершенно неизбежный. Шпионство, наушничество и вольный донос до того одолели ее, что некуда деваться порядочному человеку, нельзя совершить самого простого акта, чтобы не подвергнуться всякого рода зловредным толкованиям.
И сверх того, не надо забывать, что эта паршивость не потому только вредна, что она заедает того или другого субъекта, но и потому, что она врезывается в самую жизнь и растлевает наилучшие намерения. Не надо забывать, что это паршивость, не лишенная атрибутов силы, а потому действующая самоуверенно и почти без возражений. Но это-то именно и не понимается в Петербурге, и потому всякое, даже слабое противодействие ненавистничеству представляется там какою-то неуместною строптивостью.
Вообще Петербург не охотник до так называемых пререканий; они кажутся ему вредными; они тревожат его олимпическое спокойствие, они мешают ему думать, что в любезном отечестве все обстоит благополучно. Петербуржцу кажется, что стоит какому-нибудь Ивану Иванычу хорошенько поцеловаться с Иваном Никифорычем, — и все пойдет как по маслу. «Помилуйте! ведь это все преувеличения! вы там деретесь, а мы должны из-за ваших ничтожных драк оставлять наши общие соображения!» — вот что обыкновенно слышит страдалец-провинциал от любого петербуржца, которому вздумает поведать повесть своих провинциальных затруднений. И никак не убедится глубокомысленный петербуржец, что есть же причина, которая обусловливает эту организованную драку, и что ежели тут на первом плане пустяки, то это именно те пустяки, которые загораживают живое и кровное дело, которое делается отнюдь не в Петербурге, а в провинции.
Надо сознаться, что в последние три-четыре года в провинциальной жизни выработалось много не весьма хорошего, и, между прочим, явилась на свет целая система обвинений, против которых предполагаются невозможными никакие возражения. Таковы, например, обвинения в нигилизме, в коммунизме, в демократизме, в безверии и т. п. Обвинения, при известных условиях и при общей сбивчивости понятий об истинном смысле их, очень веские. Спросите любого ненавистника, что̀ он разумеет под этими выражениями, которыми он сыплет направо и налево, — он наверное разинет рот или понесет совершеннейшую чепуху. Но дело в том, что ему совсем и не важно знать, какое значение имеет то или другое выражение; для него достаточно быть уверенным, что есть на свете такие сладкие термины, которые позволяют ему стрелять в упор, и вот он постреливает да постреливает себе полегоньку, отнюдь не сомневаясь, что выстрелы его рано или поздно достигнут-таки надлежащей цели. Положим, например, вы доказываете ненавистнику, что недозволительно доводить крестьян до разорения под благовидным предлогом казенного интереса, с действительною же целью, пускай, дескать, знают поганцы, какова сладка хваленая их свобода! — и вот, вместо ответа, в вас стреляют обвинением в коммунизме! Или, положим, вы доказываете необходимость и пользу независимости